Анастасия Казанцева
Я, разумеется, не имею права говорить о науке; мое участие в ней свелось к тому, что мне не удалось показать достоверные различия амплитуды и латентности вызванного потенциала в правом и левом полушарии — да и то я сейчас рылась в папке «мои документы», чтобы вспомнить, что именно мне не удалось показать. Последние два года я показываю телесюжеты, и это мне удается значительно лучше.
Но я могу смотреть на своих однокурсников. Самые талантливые — уже в Европе и в США; чуть менее талантливые собираются уезжать туда после следующей степени. В российских лабораториях остались три девочки (все живут с родителями; одна из них параллельно учится на логопеда, чтобы логопедом же и работать) и один мальчик — прекрасный, умный, но, по-моему, его тоже скоро достанет работать на трех работах ради возможности жить с девушкой, а не с родителями, и он тоже куда-нибудь уедет.
И дело не в том, что я сочувствую им. Каждый человек осознанно и добровольно выбирает, чем и где ему заниматься, сравнивает плюсы и минусы, находит оптимальную для себя комбинацию. Я даже не беспокоюсь за своих будущих детей, которых некому будет учить в университете, — у меня не хватает абстрактного мышления на такие сложные построения. Я не волнуюсь по поводу научных популяризаторов, которым нечего будет сказать о российской науке, — будем показывать русскоязычных спикеров из университетов всего мира, еще и лучше. Я, как это ни пафосно звучит, беспокоюсь за науку как таковую.
Мои однокурсники уезжают за границу не потому, что им просто нужны деньги: любая компания, в названии которой есть слово «био» или «мед», немедленно взяла бы их старшими менеджерами, и они жили бы не беднее, чем западные ученые. Они уезжают, потому что им нравится заниматься наукой. А у науки в России две проблемы: деньги и деньги, прямо и косвенно.
Основная проблема — в организации. Действительно, дураки-вахтеры, недостаток приборов, задержки реактивов и что там еще было в нашумевшей статье Е. Петровой в прошлом ТрВ. Но организацию можно и нужно улучшать, и есть единичные примеры лабораторий, в которых с этим вполне успешно справляются. Вот только улучшением условий работы кто-то должен заниматься, а всем некогда -ведь вторая проблема в том, что кроме лаборатории они работают еще в трех местах.
Я совершенно уверена, что любимая работа может и должна занимать все время. Понедельник должен начинаться в субботу. Сорокачасовую рабочую неделю придумали неудачники. Это, может быть, в каком-нибудь ООО «Отбитые Баклуши» можно всё успеть за восемь часов в день, а в науке и творчестве совершенно точно — нельзя, потому что всегда хочется сделать больше и сделать лучше. И всегда есть что делать, не бывает, чтобы не было.
Но мне, конечно, легко говорить: мне платят зарплату. Она не является для меня смыслом работы, но она обеспечивает мне саму возможность работать. Я точно знаю, что, если я опоздаю на метро, я смогу поймать машинку. Если у меня не будет сил готовить еду, я закажу ее в ресторане. Если муж выгонит меня из дома, потому что его достанет, что я не готовлю еду и все время опаздываю на метро, то я смогу снять квартиру. Поэтому я могу не беспокоиться ни о чем, кроме своей работы. Поэтому я могу делать ее хорошо.
Если бы мне повезло меньше и любовью всей моей жизни оказалась бы не журналистика, а наука, мне пришлось бы уехать. Просто потому, что я хочу, чтобы мне не мешали заниматься делом. А отсутствие денег мешает катастрофически: приходится думать, как сварить дешевый суп, заштопать колготки и выбрать наиболее экономичные схемы оплаты телефона и лечения схваченного в переполненном автобусе гриппа, — вместо того, чтобы думать (те же нейроны, нейромедиаторы, АТФ) о статьях, экспериментах, планах. Какие уж тут могут быть научные прорывы!