Загадка Льва Гумилёва

Лев Клейн
Лев Клейн

При всем обилии мемуарной и биографической литературы фигура Льва Гумилёва остается загадочной. Загадочным остается его полное небрежение научными методами и принципами в большинстве работ — они начисто отсутствуют. Поэтому научное сообщество России его не признает, хотя он бешено популярен вне науки. Загадочным остается его теперь уже несомненный антисемитизм. Это был болезненный факт для многих его друзей.

Анна Ахматова винила во всем советскую власть и лагерь. Возлюбленная ее сына Эмма Герштейн (2006: 351)1 вспоминает:

Лев Николаевич Гумилёв (1912-1992)

«Мы видели на протяжении многих лет человека, носящего имя Лев Николаевич Гумилёв, но хотя мы продолжали называть его Лева, это был не тот Лева, которого мы знали до ареста 1938 года. Как страдала Анна Андреевна от этого рокового изменения его личности! Незадолго до своей смерти, во всяком случае в последний период своей жизни, она однажды глубоко задумалась, перебирая в уме все этапы жизни сына с самого дня рождения, и наконец твердо заявила: Нет! Он таким не был. Это мне его таким сделали». И в другом месте: «Ее поражал появившийся у него крайний эгоцентризм. «Он провалился в себя», — замечала она, или: «Ничего, ничего не осталось, одна передоновщина»» (2006: 387). Передонов — герой повести Сологуба «Мелкий бес», тупой провинциальный учитель, соблазняемый бесами. Гумилёв не только предостерегал православную Русь от еврейской опасности, но и много говорил о бесах (об этом вспоминает священник отец Василий — 2006: 308).

Воздействие лагеря на образ мышления Л. Н. я выделил в своей критической статье 1992 г. («Нева», 4), предположив, что он был лагерной Шехеразадой, «толкая романы» уголовникам, и привычка подстраиваться под интересы своей лагерной публики повлияла на форму и содержание его сочинений, придав направленность его учению. Эта догадка вызвала возмущение у многих ярых приверженцев Гумилёва. Он не мог быть Шехеразадой! Он был пророком и учителем, вождем!

Судить об этом трудно. Гумилёв оставил очень мало сведений о своей лагерной жизни. И это само по себе тоже загадочно. «Почти четверть века посчастливилось мне дружить со Львом Николаевичем и учиться у него — говорил Савва Ямщиков (2006). — Беседы наши были доверительными и открытыми. И только двух страниц своей труднейшей жизни ученый никогда не касался: страданий узника ГУЛАГа и отношений с матерью». Отношения с матерью — понятно, не для чужих. Открывались только близким. Конечно, лагерь — тяжелая тема для воспоминаний, но многие пишущие считают своим долгом и облегчением души поведать людям эту страшную быль. А Гумилёв — признанный мастер слова, красочно описывающий прошлые века и дальние страны, другие народы и всякую экзотику. Он побывал в этом экзотическом мире лично, всё видел, испытал, способен рассказать всем. И молчит. Шаламов, Солженицын, Губерман, Разгон, Гинзбург, Мирек и бездна других выживших узников — все пишут, рассказывают, негодуют, обличают. А Гумилёв молчит. Молчит не только в печати. Многие мемуаристы отмечают, что он и устно почти никогда не рассказывал о своем лагерном житье-бытье. Никому.

Обычно не желают вспоминать этот отрезок своей жизни те, кто был категорически недоволен собой в этом покинутом ими мире, для кого унижения лагерного быта не остались внешними факторами, а обернулись утратой достоинства, недостатком уважения среды. В лагере, где основная масса — уголовники, всё сообщество четко делится на касты. В верхнюю касту попадают отпетые уголовники и «авторитеты». В среднюю, в «мужики», — вся серая масса. В нижнюю касту, касту «чушков», беспросветная жизнь которых полна унижений, избиений и бедствий, попадают слабые, жалкие, смешные, интеллигенты, больные, неопрятные, психически неустойчивые, нарушившие какие-то законы блатного мира. Они ходят в отребье, едят объедки, ждут тычков и пинков отовсюду, жмутся по углам. Спят воры на «шконках» первого яруса, мужики — повыше и на полу, чушки — под шконками или под нарами. Там есть известное удобство (изоляция, укрытность), но место считается унизительным, а в мире зэков престиж, семиотичность очень много значит.

Фотография Льва Гумилёва из следственного дела, 1949 г.

Я не стану сейчас подробно описывать эту систему — я сделал это в книге «Перевернутый мир».

Не сомневаюсь, что в конце своего многосоставного срока Гумилёв пользовался привилегиями старого сидельца и обладал авторитетом, а если исполнял функции Шехеразады, — то и уникальным положением. Но по моим представлениям, по крайней мере в начале своего прибытия в лагерь молодому Гумилёву пришлось неимоверно плохо. Он должен был по своим данным угодить в низшую касту. Сугубый интеллигент, в детстве преследуемый мальчишками (2006: 25-27), с недостатками речи, картавый (сам иронизировал, что не выговаривает 33 буквы русского алфавита). Характер вспыльчивый, задиристый, тяжелый, неуживчивый (2006: 121; 265), «любил препираться в трамвае» (2006: 331) — именно такие попадали в чушки. Его солагерник по последнему сроку А. Ф. Савченко (2006: 156) вспоминает, что физические данные у Гумилёва были очень невыгодные для лагеря: «Комплекция отнюдь не атлетическая. Пальцы — длинные, тонкие. Нос с горбинкой. Ходит ссутулившись. И в дополнение к этим не очень убедительным данным Гумилёв страдал дефектом речи: картавил, не произносил буквы «р»… Кто картавит? Из какой социальной среды происходят картавые?» Савченко отвечает: дворяне и евреи. Обе прослойки чужды уголовной среде.

Савченко подчеркивает, что в этот срок, «несмотря на такой, казалось бы, внушительный перечень неблагоприятных свойств, Гумилёв пользовался среди лагерного населения огромным авторитетом. Во всех бараках у него были хорошие знакомые, встречавшие его с подчеркнутым гостеприимством» (там же). Он рассказывает, как вокруг Льва Николаевича собирались многолюдные кружки слушать его истории (функции Шехеразады). Но всё это потому, что как раз перед последним лагерным сроком политических отделили от уголовников, «благодаря чему жизнь в лагере стала сравнительно сносной». А до того? «То был кошмар» (2006: 167, также 157). Но когда уголовники всё же оказывались в одном лагере с политическими, возникали эпизоды, подобные описанному тем же Савченко (2006: 168-172): «Рябой с ребятами бьет там жидов», а этим «жидом» оказался Л. Н. Гумилёв.

Есть и прямые свидетельства о деталях быта, которые вписываются в эту реконструкцию. О своем открытии пассионарности Гумилёв рассказывал так:

«Однажды из-под нар на четвереньках выскочил наружу молодой с взлохмаченными вихрами парень. В каком-то радостном и дурацком затмении он вопил: «Эврика!» Это был не кто иной, как я. Сидевшие выше этажом мои сокамерники, их было человек восемь, мрачно поглядели на меня, решив, что я сошел с ума…» (Варустин 2006: 485). И другим он рассказывал, что «теорию пассионарности придумал, лежа в «Крестах» под лавкой»). Проговорился Л. Н., определил свое положенное место в камере — под нарами, под шконкой.

Лев Гумилёв и Анна Ахматова. 1960-е гг.

О раннем сроке Гумилёв сам вспоминает, что к 1939 г. совсем «дошел», стал «доходягой». В Норильлаге зимой 1939/40 г. с ним сидел Д. Быстролетов, который поместил свои воспоминания в «Заполярной правде» (23 июня 1992 г.). Быстролетову нужно было подыскать себе помощника, чтобы вытащить из барака тело умершего. Один зэк растолкал доской спящего под нарами доходягу, это оказался Гумилёв. У Быстролетова сложилось впечатление, что Гумилёв имел «унизительный статус чумы», шестерки. Он, видимо, регулярно подвергался обычным унижениям этого люда. Быстролетов описывает его как предельно ослабевшего, беззубого, с отекшим лицом, этот доходяга еле двигался и с трудом произносил слова, был одет в грязную одежду. Никаких вещей у него не было.

Воспоминания Быстролетова некоторые подвергают сомнению, поскольку тот сам был до ареста чекистом (разведчиком), но воспоминания эти очень реалистичны и согласуются со всем остальным, что мы знаем об этом периоде жизни Гумилёва. Для Гумилёва это было особенно тяжело, потому что дворянская честь, уважение среды и сознание своей высокой миссии были его природой. Контраст самосознания со своей неспособностью противостоять гнусной реальности был для него особенно катастрофичен.

Этот период неизбежно должен был наложить отпечаток и на последующие, когда положение Гумилёва улучшилось, когда он освоил статус Шехеразады и добился внимания и уважения солагерников, да и солагерники стали другими. Зэк низшей касты никогда полностью не переходит в верхнюю ни в глазах окружающих, ни в собственном самоощущении. Сбросить это наваждение он может только со всем антуражем лагеря, откинув лагерь как кошмарный сон. Поэтому люди этого плана стараются не вспоминать лагерную жизнь, гонят от себя эти кошмары, очищают память, чтобы выздороветь от лагеря.

Лев Гумилёв за рабочим столом. Ленинград, 1990-е гг.

Однако необратимые изменения психики почти неизбежны, остаются после лагеря. У тех, кто выдержал испытания и завоевал уважение среды, не оказался внизу, воздействие лагерного прошлого может быть укрепляющим — он выходит из лагеря если не добрее, то сильнее, чем туда был взят. Те, кто был сломлен, кто не выдержал ужасных тягостей, не сумел отстоять свое достоинство в злой среде, навсегда ушиблены лагерем, у них изменилось общее отношение к людям — стало отчужденным и недоверчивым, самооценка стала нуждаться в постоянном подтверждении, самолюбие стало болезненным. Эти люди постоянно ищут, на чем бы показать свое превосходство над другими — в ход идет всё: опыт, вера, национальность, пол…

Большой поклонник Гумилёва и Ахматовой, М. М. Кралин (2006: 444) вспоминает, как впервые увидел Гумилёва на заседании Географического общества 22 января 1971 г., где Гумилёв председательствовал, а доклад делала Нина Ивановна Гаген-Торн. Она — «такая же старая, матерая лагерница, как и он, сидя на сцене, прихлебывала маленькими глоточками кофе из маленькой чашки и невозмутимо отвечала на яростные филиппики возражавшего ей по всем пунктам Льва Николаевича… В кулуарах Нина Ивановна говорила, что лагерь по-разному действует на человеческую психику, что у Льва Николаевича в этом смысле хребет перебит на всю оставшуюся жизнь. Но, кажется, он и сам этого тогда не отрицал».

Я думаю, что всё то, что распространяется по России под названием гумилёвского учения об этногенезе, не имеет ничего общего с наукой. Это мифы, сотворенные в больном сознании чрезвычайно одаренного человека под воздействием чудовищных обстоятельств его трагической жизни. Ненаучность этих талантливых произведений, абсолютно ясную всем профессионалам, он не видел и не понимал.

Между тем, в некоторых своих работах он был действительно замечательным ученым, сделавшим великолепные открытия, — это работы о циклических изменениях путей циклонов и влиянии этих изменений на жизнь и историю населения Евразии. Если бы он сосредоточился на этих явлениях, возможно, он был бы гораздо менее заметен в массовом сознании, но значительно более авторитетен в научном мире.

Фото с сайта gumilevica.kulichki.net

1 Многие воспоминания цит. по сб.: Воронович В.Н. и Козырева М.Г. 2006. «Живя в чужих словах…»: Воспоминания о Л.Н. Гумилёве. Санкт-Петербург, Росток.

384 комментария

  1. Л.Л. Гошке.
    Всё это реальные проблемы, но никакого отношения к этнологии я не вижу.

  2. Спасибо Вам, Лев Самуилович. Вы замечательный оппонент и заставляете думать. Так или иначе, но в процессе дискуссии мы совместными усилиями обозначили проблему. Пусть теперь научное сообщество решает в чью компетенцию входит решение данных проблем. Без целенаправленных фундаментальных исследований инженерная часть решения задачи не имеет решения. Я считаю, что от нас с вами зависело, мы сделали. Еще раз спасибо Вам.

  3. Господа! По моему все мы как то увлеклись спором об этнологии и др…
    А по моему статья не только про это. Даже если считать Л. Гумилева святее Бога, , все равно СУТИ вопроса это не меняет. Л. С. Клейн на основе документального материала показал, что Гумилев был в лагере чушком, и это определенном образом отразилось у него на характере и отношении с окружающими. Кроме того, научные методы Гумилева тоже весьма своеобразны — источниками пренебрегает, открыто называет это «мелочеведением». Склонен к всевозможным внеисточниковым литературным фантазиям — татарская конница на Чудском озере, Александр, побратим Сартака. Впрочем все это мелочи — ряд специалистов по древнерусской истории включая Лурье, Данилевского и др вскрывали и предметно развенчивали и не такие шалости. Сам занимаюсь древнерусским периодом и не могу не замечать, что отношения с Ордой складывались вовсе не братски.Орда быстро стала не только жечь и грести дань, но и вмешиваться в судьбы княжений. Историю возвышения Москвы и ее хитрых князей выглядит на этом фоне логично, хотя и не вяжется с гумилевской евразийской теорией. Даже если признать учение о пассионарности в целом верным, все равно из песни слова не выкинешь и все это очень хорошо вяжется с последствиями перенесенных в молодости в лагере унижений. И мне кажется стоит прежде всего предметно обсудить предложенную автором лагерную биографию Гумелева. А уже потом спорить о научности гумелевской теории пассионарности.

  4. Господа! По моему все мы как то увлеклись спором об этнологии и др…

    А по моему статья не только про это. Даже если считать Л. Гумилева святее Бога, , все равно СУТИ вопроса это не меняет. Л. С. Клейн на основе документального материала показал, что Гумилев был в лагере чушком, и это определенном образом отразилось у него на характере и отношении с окружающими. Кроме того, научные методы Гумилева тоже весьма своеобразны — источниками пренебрегает, в своей обычной хамоватой манере грубо называет летописеведение «мелочеведением». Склонен к всевозможным внеисточниковым литературным фантазиям — татарская конница на Чудском озере, Александр, побратим Сартака. Впрочем все это мелочи — ряд специалистов по древнерусской истории включая Лурье, Данилевского и др вскрывали и предметно развенчивали и не такие шалости. Сам занимаюсь древнерусским периодом и не могу не замечать, что отношения с Ордой складывались вовсе не братски.Орда быстро стала не только жечь и грести дань, но и вмешиваться в судьбы княжений. Историю возвышения Москвы и ее хитрых князей выглядит на этом фоне логично, хотя и не вяжется с гумилевской евразийской теорией. Даже если признать учение о пассионарности в целом верным, все равно из песни слова не выкинешь и все это очень хорошо вяжется с последствиями перенесенных в молодости в лагере унижений. И мне кажется стоит прежде всего предметно обсудить предложенную автором лагерную биографию Гумелева. А уже потом спорить о научности гумилевской теории пассионарности.

  5. Кстати, о затронутой Беляковом теме мемуаров Быстролетова: Осмелюсь согласиться с Клейном — здесь врать ему было не за чем, встреча с Гумелевым была в его писанине проходная бытовая деталь. Что касается диссертации о гуннах то почему нет. У меня несколько бывших однокурсников определилось со своими основными темами исследований еще студентами. Я сейчас пишу диссер по немного иной теме, чем хотел,хотя и весьма близкой, но при определенном стечении обстоятельств — мог бы и писать по давно задуманной.

    1. Василию Пупкину
      Я биограф Гумилева, знаю его жизнь достаточно хорошо. Могу вас заверить, что до книги Бернштама «Очерк истории гуннов» Гумилев к этой теме не обращался, а книга Бернштама была издана в 1951 году, то есть спустя более чем 10 лет после гипотетической встречи с Быстролетовым в Норильске. В Норильске никакой диссертации Гумилев писать не мог, ведь он и диплома-то еще не защитил! Его арестовали студентом 4-го курса в 1938 году. Диплом Гумилев защитит в 1946-м, диссертацию — в 1948-м. И посвящена она будет не гуннам, а древним тюркам: Политическая история первого тюркского каганата. Какие же тут гунны? Упоминание о гуннах как раз свидетельствует о том, что эпизод сочинен Быстролетовым в 1960-е, после выхода монографии Гумилева «Хунну». Кроме того, в Норильске не было условий для занятий диссертацией. В Норильске Гумилев не получал посылок с книгами, в отличие от Камышлага, так что о какой диссертации может идти речь? Где брать материал? Странно, что Клейн, профессиональный историк, не задался этим вопросом. Никаких наработок по гуннам у Гумилева в студенческое время тоже не было. Он занимался тюрками, начал интересоваться хазарами — на большее времени не хватало.

      1. Сергею Белякову.
        Вопрос о научных интересах Гумилева в его первом лагерном сроке вряд ли занимал Бытролетова так, чтобы он запомнил в подробностях эти занятия. Если он вообще отличал тюрков от гуннов. Вполне возможно, что он действительно перенес на эти воспоминания свое позднейшее знание о Гумилеве. Иное дело лагерный быт и позиция Гумилева в нем. Это было для лагерного существования чрезвычайно важно (а никаких личных интересов Быстролетова не задевало), и тут Быстролетов вряд ли напутал. Так что не стоит, уподобляясь следователю, ловить Быстролетова на слове, на подробностях.Тем более, что в этом воспоминания Быстролетова подтверждаются репликами самого Гумилева.

        1. Л.С. Клейну
          В том-то и дело, что так называемые «мемуары» Быстролетова на самом деле — роман, художественное произведение. Разумеется, там не только вымысел, есть, вероятно, и правдивые подробности. Только вот и вымысла все-таки много (Быстролетов — известный выдумщик). Та характеристика, что дана Гумилеву Быстролетовым, противоречит не только другим источникам (например, мемуарам Снегова-Штейна), но и здравому смыслу. Гумилев жил не в бараке с урками, а в «геологическом» бараке. Его жизнь в Норильске, участие в турнире поэтов, работа над стихами и рассказами (но не над диссретацией) никак не подходит к образу доходяги. Наконец, самым тяжким лагерем для Гумиилева был не Норильск, а его первый лагерь — лагпункт Белбалтлага на Водле (Гумилев там сидел с декабря 1938 по февраль или конец января 1939). И даже там, по воспоминаниям Душана Семиза, Гумилев «вел себя идеально». Что до мемуаров Герштейн, то это замечательный источник, но мемуары Эмма Григорьевна написала уже в глубокой старости, когда она стала убежденной «ахматовкой». А в 50-е и даже в 60-е она смотрела на отношения матери и сына совсем иначе. Некоторые ее высказывания того времени сохранились в записях Л.К. Чуковской. Они очень отличаются от мемуарных оценок конфликта Ахматовой и Гумилева.
          Кстати, воспоминания Савченко вы цитируете очень избиральльно. А ведь в них образ Гумилева совсем другой. Там он предстает не интеллигентным, а скорее агрессивным, смелым, несколько приблатненным старым зэком.
          Про «сугубого интеллигента». Гумилев с 1931-го почти каждое лето проводил в экспедициях, стал на голой земле, общался не только с профессором Артамоновым, но и с простыми людьми. Так что не был он таким уж неприспособленным к жизни, в том числе и лагерной.
          В общем, у меня создалось впечатление, что реконструкциям в вашей статье позавидовал бы и сам Гумилев, ими, как известно, злоупотреблявший.
          С уважением,
          Сергей

          1. С. Белякову.
            А разве я отрицаю, что в лагере «Гумилев вел себя идеально»? Я лишь исхожу из того, что окружавшие его зеки вели себя не идеально. Конечно, в первом лагере, на Водле, ему было очень плохо (с этим и Вы согласны), во втором, норильском, получше, особенно к концу срока. Но воспоминания о том, что идея пассионарности и т. п. пришла к нему «под нарами», принадлежит самому Льву Николаевичу и повторялась им неоднократно.
            А что касается приспособленности, то я, как и Гумилев, не раз бывал в археологических экспедициях, был также в тюрьме и лагере. Уверяю Вас, что это очень разные условия, и приспособленность к ним нужна различная. Самым интеллигентным людям в экспедициях удавалось утвердить себя, а в лагере далеко не всем — там нужны совсем другие качества. Именно та «агрессивность», конфликтность, которую Вы заметили у Гумилева, была неуместна в лагере и должна была на первых порах приносить ему очень большие неприятности.
            Так что в своей статье я очень мало реконструировал. Я просто собирал фрагменты воспоминаний, прежде всего самого Гумилева, а уж затем Быстролетова и других, и размышлял о месте этих фрагментов в общей картине. У Вас другие мысли о них? Как Вы объясните его пребывание «под нарами»?
            С уважением
            ЛСК

            1. Под нарами в 30-е годы можно было спать днём, а на нарах — нельзя. Тут же входил надзиратель и заставлял встать, иначе — в карцер.

              1. С. Белякову.
                Откуда сведения? Это непохоже на уголовную среду, там очень важна иерархия и знаковая система, там ради удобств (дневного сна) никто под нары не полезет. И заметьте: у Л.Н. в воспоминаниях об «Эврика!» нет ничего о дневном сне. Ситуация изложена так, как если бы пребывание под нарами было тогда для него нормой. А наверху, на нарах, восседали мрачные фигуры другого статуса.

                1. Удивляюсь неисторичности вашего подхода. Запрет лежать днем на нарах в сталинское время, особенно для политзаключенных, особенно в годы Большого террора — общеизвестен хотя бы из «Архипелага ГУЛАГа». Хотите, можно поднять и другие источники. Но по-моему, тут и спорить не о чем. Это факт общеизвестный.

                  1. С. Белякову.
                    Запрет лежать днем на нарах не означал для уголовников отмены позорности лежания под нарами. Соображения о практичности всегда наталкивались на неукоснительность представлений о том, что «западло».

                    1. Мне кажется, вы переносите на реалии конца 30-х более поздние явления. Уголовник (как любой нормальный человек) забудет обо всяких понятиях, когда весь день нельзя даже прилечь. О том же пишет Солженицын, кстати: о понятиях охотно забывали, когда возникала жизненная потребность, необходимость их нарушить. Впрочем. История тюремных нравов еще ждет своих исследователей. Нравы в уголовной среде тоже не оставались неизменными на протяжении десятилетий. Это следует учитывать.

  6. Вот ведь какое дело! Читал Л.Н. Гумилева, поинтересовался критикой и узнал, что есть такой Л.С. Клейн, который критикует Гумилева как лагерного чушка и выдает это за подлинно научный подход:) На самом деле по существу вопроса правы обе стороны. Можно сказать, что большая часть трудов советских и постсоветских историков, со всеми их источниковыми подвалами, ссылками на фрагментарные археологические находки, цитатами и пр. — это достоверные исторические исследования. И в этом случае труды Гумилева — это, бесспорно, мифология. Но это — высокая мифология, которая объясняет мир. А можно посмотреть на этот вопрос и иначе — практически любое исследование историков «традиционной школы» — это мифология самого низкого, сказочного пошиба. Вся эта «критика источников» — не что иное, как игра в наперсток с подсовываением цитат и «вещественных доказательств». Стоит тут отметить, что «труды» Фоменко и Носовского, сколько бы они не пели о методологической новизне, в действительности методологически находятся в русле советской «исторической науки», только без ленинских берегов. И по сравнению с этой «строгой наукой», наследние Гумилева — это и есть самая настоящая историческая наука.

  7. Вот ведь какое дело! Уже не первый раз в комментах раздается толстый намек, что в отличие от Гумилева я этим читателям неизвестен, а смею свое суждение иметь. А ведь сам Ярослав еще менее известен, а имеет! В основном Ярослав со мной согласен: «труды Гумилева — это, бесспорно, мифология». Но, полагает он, это мифология, объясняющая мир. Всякая мифология объясняет мир. По определению. Вопрос только в том, можно ли полагаться на это объяснение. Массы людей полагаются, ученые — нет. У ученых есть противоядие — научная методология. Она, конечно, не всегда качественная. Ярослав приводит фамилии тех историков, которые пользуются плохой методологией — Фоменко, Носовский. Опять я с ним согласен. Но Ярослав, раз навсегда испуганный такими подменами, да и вообще советской идеологической наукой, машет рукой: а, все историки таковы! Это почему же! Никак не все! Даже в советское время появлялись строго научные работы. И еще одно уточнение. Критики трудов Гумилева моя обсуждаемая статья не содержит и не имеет на это притязаний. Критика — в другой моей работе (1992 г.) и в ряде работ историков, далеко не столь известных, как Гумилев, именно потому, что они разоблачают сладкие и утешительные мифы. А публика жаждет простых и лестных ответов на трудные вопросы. Их и дает миф.

  8. Спасибо Вам за ответ, уважаемый Лев Самуилович! А Вы, как видно, мастер передергивать :) Я не не говорил, что Вы в этой своей статье критикуете труды Гумилева. Вы критикуете самого Гумилева, его личность, как лагерного чушка. Вашу работу, критикующую труды Льва Николаевича, я тоже читал. Показательно, что Вы выпустили ее тогда, когда он был уже очень тяжело болен и не мог Вам ответить. По поводу Фоменко и его методологии я написал не случайно. Ваша собственная методология в книге о Перуне или скажем методология другого яростного критика гумилевских работ, Рыбакова, в его книге о язычестве древних славян, мало чем отличается от фоменковской. Ну разве что у Рыбакова больше идеологической зашоренности, а у Вас — интеллигентности. Если теория Гумилева и миф, то никак не сладкий и не утешительный для нас сейчас, применительно к России нашего времени. Те кто воспринимает его теорию этногенеза именно как сладкий и утешительный миф — просто профанируют ее. Судя по Вашей работе 1992 года, посвященной критике трудов Гумилева, Вы не очень то хорошо их поняли. Вы критикуете то, чего там нет. По всей видимости, Вам очень хотелось разгромить учение Гумилева только лишь потому, что он был антисемитом. Ну да, был. Безусловно, он был бытовым антисемитом и это хорошо видно по его «Автонекрологу». Ну так в XX веке бытовой антисемитизм (никогда, впрочем, не доходящий до уровня ненависти, и даже не мешавшей дружить с евреями) был болезнью чуть ли ни всей русской интеллигенции. Корни этой болезни — в начале того века. К его концу эта болезнь была излечена. Доживи Лев Николаевич до наших дней — он тоже излечился бы от этого бытового антисемитизма. Но для анализа его трудов это не важно. В них никакого антисемитизма нет и не может быть. И не стоило Вам его там искать. А по существу выводов Гумилева Вы не опровергли, поэтому теперь взялись ворошить его лагерное прошлое, пользуясь тем, что Вы тоже сидели. Но Вы-то сидели не там, не тогда и совсем не за то! Может лучше Вам проанализировать свой тюремный опыт и его влияние на Вашу последующую научную деятельность?

  9. Уважаемый Ярослав!
    Понимаете ли Вы смысл слова «критиковать»? В своей статье я Гумилева не критикую как чушка — понимать так может только тот, кто разделяет отношение уголовников к чушкам. Я не разделяю, и это не критика.
    Другая статья моя, именно критическая и полемическая, которая вышла в 1992 г., была написана и показана Гумилеву значительно раньше, в 80-е годы. Редактор «Невы» годами не хотел ее помещать, чтобы не обижать Гумилева. Поместил, когда Гумилев выступил против освободительного движения в Прибалтике.
    Об антисемизме Льва Николаевича в ней речи не было. Я тогда еще не считал его антисемитом (не знал ряда подробностей, обнародованных позже). А была критика его методов и выводов. С академиком Рыбаковым мы придерживались диаметрально противоположных взглядов по ряду вопросов, но в критике Гумилева мы были единодушны. Потому что при всех разногласиях мы придерживались научных принципов. Как тогда, так и сейчас практически все профессиональные историки и ученые смежных профессий критически относятся к трудам Гумилева, хотя как тогда, так и сейчас он пользуется огромной популярностью среди публики, не причастной к науке. Это судьба создателей мифов. Я всегда признавал, что среди мифотворцев он один из наиболее интересных.
    Что касается Вашего совета осмыслить мой собственный тюремный опыт, то это хороший совет, но он лет на тридцать опоздал. Я давно написал о нем книгу «Перевернутый мир», она выдержала несколько изданий у нас и за рубежом. Не читали?

  10. Уважаемый Лев Самуилович, и вновь спасибо! Начну с конца — я имел в виду проанализировать влияние Вашего тюремного опыта на Вашу последующую научную деятельность, а не просто проанализировать тюремный мир. По поводу научных методов Рыбакова — ну это смешно, на самом деле. То есть, если это — наука, то Гумилев — это, безусловно, мифология. Но тогда, скажем, Ньютон — это тоже мифология. Я искренне не понимаю, что такое профессиональные историки. Это каста типа брахманов? Рыбаков с его ненаучными методами — это профессиональный историк? Если так — то профессиональная история — это не наука, а некий ритуал. На самом деле все мыслительное творчество сводится к ритуалу или к мифу. Разница между ними в том и заключается, что миф делает мир яснее, а ритуал его упрощает.

Comments are closed.

Оценить: