Сколько ваших знакомых прочли антилиберальные работы, например «Закат Европы» Шпенглера? А сколько прочли «Дух законов» Монтескьё или политические труды Локка и Канта? Оказывается, что либерализм в России есть, но на книжных полках, а не в повседневной речи. Сначала разберемся, что такое либерализм, после выясним, что именно в русской культуре помешало либеральным идеям войти в канон обязательного чтения и наконец — откуда можно узнать о либерализме, если не из книг.
Основное отличие либеральной позиции от демократической — признание двух, а не одного этапа принятия решений. С точки зрения демократа, большинство является светским богом: чтобы принять решение, достаточно проголосовать за это решение. Когда народ, в античном полисе или итальянской коммуне, действовал в жестких рамках имеющихся институтов, будь то труд, война, повседневная жизнь или досуг, то никакого либерализма быть не могло: демократия поддерживала выживание этих институтов, а узурпация означала их гибель. Если правильное распределение труда и продукта — вопрос выживания, если принятие оборонных и градостроительных решений — вопрос сохранения существующего порядка дел, то любая узурпация уничтожает прочную стену демократического выживания.
Либерализм возникает тогда, когда формы существования меняются в течение одного поколения. Либерализм исходит из того, что формы политической жизни можно поменять: можно стать федеративным или унитарным государством, направить бюджет на оборону или на внутреннее развитие страны, ввести местное самоуправление или поменять порядок принятия решений центральным управлением. Такие изменения происходят революционно, в результате скрытых микрореволюций, давления изнутри.
Но здесь возникает вопрос: а не приведет ли частое изменение форм к тому, что формам станет тесно, а их давление друг на друга введет их в противоречие с «духом законов» (как говорил Монтескьё). Например, если мы увеличиваем расходы на оборону и вводим местное самоуправление, то оно не сможет распорядиться бюджетом — казна будет пуста, и местное самоуправление окажется мнимостью. Поэтому здесь и требуется второй этап: сверка с надлежащими процедурами. Либерал исходит из того, что какие-то вопросы рассматриваются в любое время, какие-то (как бюджет) можно рассматривать только раз в год, какие-то, как оборонная политика, раз в несколько лет. Какие-то вопросы нужно рассматривать только после долгой подготовки, какие-то — после серии совещаний на разных уровнях, а какие-то — только при участии международных консультантов.
Поэтому либерал всегда противник прямой демократии (либерал первой половины ХIХ века Токвиль решительно осуждал прямую демократию в США) и сторонник создания внутри демократии вспомогательных институтов: правового просвещения, профсоюзов, обществ, объединений. В этом смысле в СССР либерализма не было: система прямой демократии, полностью при этом находящейся под контролем партократии, не допускала создания либеральных институтов, а любые общества и объединения были источниками прямой демократии, полностью огосударствленными, а не ее ограничителями. А современное понятие идентичности несет на себе следы обеих операций либерализма, его А и Б: и отстаивание собственной, ни на что не похожей формы, и подчинение этой формы некоторой системе правил и процедур.
Вершиной развития классического либерализма стало понятие «либеральная демократия», которое означает вовсе не расширение демократических свобод, а такое осмысление демократии, при котором любая формальная процедура мыслится и как конструирующая демократический мир. Выборы, референдумы, консультации, отчеты правительства — это не только элементы «удобного» принятия нужных решений, как в классической демократии, но способы сохранить демократические принципы даже в самых сложных перипетиях. Если демократия противостоит узурпации, то либеральная демократия противостоит диктатуре во вполне классическом смысле — как «чрезвычайному положению», требующему временно ликвидировать демократические институты.
Когда Николай Бердяев в важной книге «Русская идея» попытался решить, когда в России началась самостоятельная, не подражательная философия, то оказалось, что ее создали недовольные «золотым веком» Екатерины. Именно они смогли выстроить не однобокую, а целостную версию Просвещения. Но это Просвещение было двойственно: охотно подхватывались как демократические и либеральные идеи энциклопедистов и борцов против политических суеверий, так и идеи масонов, мистиков, пиетистов и квиетистов. Масонское Просвещение — явление нередкое для Европы, но если в Европе масон — это радикальный критик от-дельных религиозных установлений, при этом нравственный и благочестивый, дальний предшественник нынешних почитателей «летающего макаронного монстра» и других свободомыслящих, то в России масон — это интеллектуал, охотно принимающий наравне с рациональной аргументацией иррациональную, которая тоже может пригодиться в деле. Если он и предшественник, то принципа методологического анархизма anything goes, а не рациональной аргументации в пользу либеральных statements. Бердяев называет первым русским философом, способным к теоретическому обоснованию метафизики, масона екатерининского времени Шварца. «Самиздат» екатерининской эпохи оказывается главным уроком для русской мысли.
Здесь важно то, что рациональное Просвещение давало русской мысли список дискуссионных проблем, тогда как мистика (растворенная равно в аргументации и жизненных практиках) и создавала некую душу или дух для этого рационального тела. Именно она и создавала «общий дух» размышлений, в котором только и могут зародиться новые идеи и предложения для друзей и для общества. Идеи оказываются встроены не в опыт методической рефлексии, но в опыт чтения, как наиболее краткого пути переживания этого общего духа. Русский интеллектуал с самого начала мог бы сказать: lego ergo sum (читаю, следовательно, существую). Чтение здесь выступает неким образом мыслей, mood of reading, заменяющим те практики мистического или практического различения (греч. διακρισις, лат. distinctio), на которые могла опереться европейская рациональность.
Русская философия пытается превзойти эту познавательную двойственность, просто резко порывая с самими рациональными процедурами внутри «тела» или «духа» мысли. Она переходит от понятийного к описательному философствованию: понятия русской философии мы должны рассматривать не как достаточные основания для аргументированных решений, но как «сценарии». Когда мы имеем дело с русской философией, мы имеем дело не со специфической терминологией, но с теми алгоритмами мышления, которые могут быть в любой момент разыграны как выразительные и поучительные сценарии. Русская философия может быть названа «практической» не в том смысле, что она методически вскрывает границы практик, но в том смысле, что ее язык служит единственным выражением всей суммы практик. Слова «софия», «логос» или «общественно-историческая формация» в русском употреблении — это именно те увеличительные стекла, которые сводят пучок практик в единственно мыслимую доказательную самоочевидность.
Но если «тело» при этом продолжает быть, как это было изначально, обозначением для проблем и их решений, но метафорически оно уже стало узлом практик и сценариев, то тело может получать сколь угодно высокий статус — требование решения теоретических проблем перерастает у Владимира Соловьёва в придание телу и органической жизни высочайшего статуса. Тело оказывается не «корпусом», не собранием возможностей и перспектив для мысли, но носителем и целью эволюции — «рождением в красоте» идеального опыта, новым сведением идеала на землю. По сути, речь здесь идет не о свойствах вещей, изучаемых метафизически, а о распределении интенций: философия нужна, чтобы увидеть тело как самостоятельный субъект, чтобы всей силой интеллекта удержать для тела какое-то значение в мире, потому что только тогда тело не достанется дурным интенциям.
Но если дух понимается как область, где любая аргументация возможна, то дух может быть понят только как источник благих интенций, как огонь, сжигающий все дурные интенции — именно на таком понимании духа (он же ум, греч. vovg, лат. mens, англ. mind) настаивает Бердяев. Для него трагедия человеческой жизни — это застывание раскаленной магмы духа, то есть ослабление интенций. При этом интересно, насколько такое понимание духа наследует народному (vernaculaire) словоупотреблению: в народном употреблении дух понимается как vis vitalis, vitalité, Lebenskraft. Такой ум или дух, конечно, может только разгораться и угасать, но не мерою, как у Гераклита, а в зависимости от правильно выбранных практик чтения. Этот огонь Шехины, Gloria Dei , доксы разгорается на страницах, достаточно подробно о нем рассказавших, которые и служат «телом мистика», восприемлющем в европейской традиции и стигматы, и обжигающее пламя божественной любви.
Итак, классический ум (дух) получает в русской мысли тело разумных рассуждений не как список проблем и вызовов, но как список переживаний, как список прочитанного и пережитого (нигде так тесно, как в русском языке, «разум» не связан с переживанием «правильности», а не с опытом различения и подсчета, которому только предстоит установить правильность и неправильность отдельных действий, — как в европейских языках). Перед нами не «порядок речи», а порядок переживаний, не список философских проблем, а список присвоений (appropriations) органическим телом столь же жизненно важных интенций. Философ лично ответствен за свой опыт, за нюансы этого опыта.
Но совместима ли эта модель с либерализмом? Либерализм требует как раз признания самостоятельности политического тела каждого человека или группы, которое отстаивает свои права, ничего не присваивая. И он же требует соблюдать процедуры, диктуемые не духом, но общим разумом. Либерализм в России, несомненно, возможен; но после того, как дух заново будет осмыслен как общий разум, когда мышление будет пониматься не как капризный выбор удобных или подходящих мыслей, но как common thing, как общий удел тех, кому есть что сказать друг другу.
Прямо-таки завидую людям, умеющим так писать.
усугубившись и не такое можно наваять))))
По прочтении почему-то вспомнился Высоцкий: «Мне представляется совсем простая штука…»
Вот и мне тоже. Для становления философии либерализма (да и вообще демократии, кстати) необходимы внешние условия: экономические, научно-технические, общественно-политические и пр. Причем не по отдельности и даже не в сумме, а в интегральном состоянии, — в системе. Оселок и пробный камень для философии — активное, актуальное участие в реальной общественной жизни. Такое участие принимала русская литература (где и жила вся, без малого, русская философская мысль, и не только в 19 веке). Отечественная философия, увы, не дала ничего по большому счету общественно значимого, очень мало повлияла на интеллектуальное развитие общества и в своем «безопорном» состоянии закономерно стала на религиозно-мистический путь, а конечный пункт этого пути хорошо известен и называется солипсизм.
Разумеется, не стóит и говорить о влиянии философии на общественную мысль после 1917, по той общеизвестной причине, что ни философии, ни общественной мысли (в нормальном, естественном состоянии) просто не существовало.
Я вовсе не о том, что русское философское наследие следует забыть и похерить. Но необходимо смотреть на его значение и влияние ясно и трезво. Как и на место в нем Бердяева, кстати.