В любом типе писательства, то есть мышления в некоторой избранной форме, с одной стороны диктуемой жанром, с другой — индивидуальной манерой, — то бишь в письме художественном, научном, философском или же поэтическом, может ощущаться умелость, умение, владение материалом, техникой, средствами, приемами, и пр., и пр. Это всё вполне ощутимо, где-то даже анализируемо, в том числе научным или околонаучным, критическим и прочими способами. Ощущение пройденного пути, стадия нахождения внутри. Автор, художник чувствует себя как рыба в воде, движения его убедительны, естественны и неотменимы; нам кажется: ну да, это говорение (письмо) возможно и существует так и только так и иначе быть не может. Человек владеет тем, чем он владеет, даже если назвать это искусством, и демонстрирует аудитории способ и манеру своего владения, своей свободы пребывания и оперирования в некоторой области. Назовем это естественностью. Природа письма, соприродность письма личности автора, органичность автора и порождаемого им текста — это убеждает в первую очередь. Каким-то сложным образом, но в результате возникает чувство интеллектуальной радости, внутреннего — иногда даже чувственного — удовлетворения. Помимо этого есть, может быть, самая важная вещь, которая на нас воздействует, но о которой мы скажем тут не более чем в одном предложении, иначе или слишком сложно, или слишком долго, или и то и другое сразу: есть элементарное человеческое обаяние, неизменно проецирующееся на авторское произведение. Особая поза, манера держаться, осанка, жест, а значит, и риторика. Речь философа убеждает трудноуловимой глубиной и весомостью, многолетней (многовековой, конечно же) продуманностью произносимого; речь ученого в первую очередь воздействует через знание материала, обстоятельность, взвешенность, четкость, внятность и логику, но в случае человеческого живого участия, ощущения страсти к предмету разговора воздействие этого ученого дискурса умножается и усиливается в разы; речь прозаика поражает нетривиальным течением, собственным своим ходом, стилем, то есть особым, необычным использованием языка, из которого возникают живые, осязаемые картины, обстоятельства, люди, миры.
В конце концов, что-то нам может нравиться просто так, без всяких оговорок, как наслаждение без понимания, возможно самое чистое и подлинное, потому как стоит нам лишь задуматься, чем же нам так понравилось это письмо, как тут же мы ставим свою симпатию под сомнение, в котором можно зайти далеко.
И только с поэтом непонятно как быть.
Обязательно стоит и всё время тянет сделать ряд оговорок относительно поэтического письма, поэтического текста. Разумеется, всё вышесказанное может быть обнаружено и тут. Обнаружение это не кажется, однако, самодостаточным и ценным само по себе. Мы имеем примеры мастерских стихов, умелых, умных, защищенных, — это поэзия с гарантией, со знаком качества. Но что-то тут не то. Как у БГ: «В игре наверняка что-то не так». Поэтическая речь ценна своим риском, чем-то на грани фола, провала, срыва. Есть свойство автора и текста, которое в каком-то смысле обратно всему тому, о чем говорилось только что. Как будто бы вообще поэт ничего никогда в норме не умеет и не может, он практически нем большую часть времени, и только в особых редких ситуациях, назовем их поэтическими, его прорывает, зашкаливает, через него что-то проступает, проходит и становится внешне явленным в виде набора строк, но при этом нельзя с гарантией ожидать, что подобное может повториться — вернее, не повториться, а случиться еще раз, но как-то иначе. Мы не можем понять, что нас поразило. Стечение внешних и личных обстоятельств поэтического существования по определению вещь внутрикухонная, келейная, не всегда отрефлексированная даже самим поэтом, что уж говорить о воспринимающей стороне. Но и для этой воспринимающей стороны ощущение события, поэтического события — есть; то есть оно может случиться при чтении, но в чем оно — невозможно, принципиальным образом невозможно ухватить. Подспудной, не ставящейся явным образом и чаще всего неосознаваемой поэтической задачей является нечто предельно окольное, если не оккультное; колдовство, волшебство и шаманство. В этих окрестностях невозможно прогуливаться просто так. Речь в принципе невозможная, но вот же она, можно взглянуть на итог. Парадокс, ставший привычным, пресловутым. Невозможность поэзии вообще и окказиональная непреложность каждого отдельного поэтического триумфа. Иллюзия случайности: поэт всегда ни при чем, это не он, это им, через него, всего лишь посредством. Но при этом мы понимаем — скорее, догадываемся (кто держал свечку?), — что есть человек, он хрестоматийно не спит ночью, скрипит пером положенным образом, допустим, его что-то волнует, с ним что-то происходит, он не знает, что с этим делать, в итоге выходит нечто, — какая тут трансценденция? Так вот как раз такая, самая что ни на есть, но странноватая. В поэтическом письме, можно предположить, есть — по крайней мере для самого поэта, в те самые редкие моменты — некоторая приобщенность к чему-то обычным образом не постигаемому и в обычной жизни не встречающемуся, какому-то опыту особого рода, — но как с ним быть? Результат всегда имеет место, может быть предъявлен в виде текста, но сам генезис, опыт создания, механика процесса остается за кадром, иначе нам не приходилось бы каждый раз заново выстраивать всю эту витиеватую, умозрительную цепь мыслеощущений, а всё было бы ясно как божий день. В том-то и дело, что ничего тут не ясно как божий день, нет в поэтическом арсенале (тем более — в критическом, анализирующем) специальных инструментов, хотя бы даже формальных терминов, при помощи которых можно было бы подойти к проблеме. Нет и слава богу, кто сказал, что должно быть легко и просто, что задачка должна решаться? «Поэтическая функция языка», особый тип говорения и пр. — всеми этими ярлыками мы, скорее, отгораживаемся от сути, заслоняем ее, смотрим на закрытую дверь, если вовсе не на табличку на двери, на которой написано: «Ушла на базу». И подпись: «Муза». Заглянуть за дверь, а лучше войти в нее, и не быть в состоянии сформулировать увиденное там (мало ли что предстанет перед нами, представится нашему взору), затем выйти и нести невразумительную околесицу — неужели это всё, что остается?
Первое предложение из предисловия к «Логико-философскому трактату» Витгенштейна в переводе Добронравова и Лахути звучит так: «Эту книгу, пожалуй, поймет лишь тот, кто уже сам продумывал мысли, выраженные в ней или весьма похожие». И дальше: «Ее цель будет достигнута, если хотя бы одному из тех, кто прочтет ее с пониманием, она доставит удовольствие». Вот это важно, особенно когда речь идет о почти математически строгой философской системе. Не холодное строгое отстранение, но удовольствие. Изящная пуанта в конце предисловия: «И если я в этом не ошибаюсь, то значение этой работы заключается, во—вторых (курсив мой. — А. Б), в том, что она показывает, как мало дает решение этих проблем» (т.е. выражение мыслей наилучшим образом, в чем и заключается, по Витгенштейну, задача его работы «во-первых»). Замечательно! В предисловии заявить две вещи: 1) я что-то сформулировал, постарался сделать это наилучшим образом, причем «истинность (курсив Витгенштейна. — А. Б) изложенных мыслей кажется мне неопровержимой и окончательной», и 2) я сознаю малость и ничтожность своих сил и своего труда. Это подкупает. Претензия на глобальность охвата и тут же скромное опускание головы.
Самая цитируемая фраза из того же предисловия: «То, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать». Строгость на грани экстремизма. Фраза, обрекающая на немоту и на немедленную необходимость стереть как минимум всё вышепробормотанное, а как максимум — вообще всё, что хоть в какой-то степени отдает невнятицей. Но предположим спасительное: к письму, говорению о поэтическом письме эту фразу можно отнести с оговорками. И продолжим: это метаговорение вообще всё сплошь состоит из оговорок, неточностей, непоследовательности и незнания в строгом смысле. Вообще, попытка строго рассуждать о том, чья природа устроена принципиально иным образом, не может привести ни к чему: хочется, чтобы способ рассуждения был соприроден своему предмету. Иначе это говорение не просто на разных языках, но говорение из разных миров. Впрочем, в нем тоже может быть свой смысл и интерес, почему нет.
Осталась самая малость: предположить, что возможно какое-то поэтическое говорение кроме, помимо собственно поэзии. И дело в шляпе.
Автор не убедил в своем умении. И тем самым подтвердил свои тезисы…