Лингвист Сергей Лёзов: «Если всё было фигней – мы стали ближе к истине»

Лингвист, правозащитник, переводчик Сергей Лёзов рассказал специальному корреспонденту «Троицкого варианта – Наука» Алексею Огнёву о пожизненном романе с филологией, позднесоветском диссидентстве, подпольном православии и о том, чем апологетика отличается от свободного поиска.

Сергей Владимирович Лёзов — кандидат исторических наук (диссертация «История и герменевтика в изучении Нового Завета»). С 1992 года преподает в РГГУ, в Институте восточных культур и античности. Переводил на русский книги по богословию и философии XX века. Автор многочисленных работ по древнееврейскому, арамейскому и аккадскому языкам. Входил в редколлегию бюллетеня «Экспресс-Хроника» (1988–1990), в Московскую Хельсинкскую группу (1989–1990)

– Начнем ab ovo: почему филология, почему древние языки, почему Новый Завет?

 – Когда мне было шесть лет, я – провинциальный мальчик в Смоленске, в шестидесятом году прошлого века – уже знал, что есть на свете город Москва, там – Университет, а в нем филфак. Когда я вырасту, то поступлю на филфак, буду учиться, то есть экономить, жить на кефире и хлебе и покупать книги у букинистов. А потом стану филологом и писателем. И всё сбылось!

– А кто повлиял? Чем занимались Ваши родители?

– Они врачи, самые простые. Отец травматолог, а мама гинеколог. Не знаю, кто повлиял. Непонятно. Я сам теряюсь. Но я помню, и мой друг детства может подтвердить: в шесть лет я хотел стать «филологом». (Слова «лингвист» я тогда ещё не знал; на самом деле, лингвистики в нынешнем смысле тогда еще и не было.) Так всё и получилось, но перед тем были годы странствий. Я кончил школу. По дороге у меня появилась первая девушка. Я решил: всё успею, – жизнь длинная, – и за компанию с девушкой решил поступать в медицинский институт.

– В Москве?

– В Смоленске же. Я поступил – девушка завалила физику. А я поступал за компанию с ней, из куража. Хорошо. Я отучился семестр, сдал сессию, и мы с девушкой поехали в Москву погулять. А Москва… Тут нужен экскурс. Меня воспитывали преимущественно бабушка с дедушкой по отцовской линии. Они из крестьян Нижнего Поволжья: церковно-приходская в детстве, рабфак в Вольске, Московский институт путей сообщения (МИИТ), к концу тридцатых годов – высокие посты в Народном комиссариате путей сообщения. Дед, Павел Алексеевич, одно время заведовал всем подвижным составом железных дорог СССР, был заместителем Кагановича. (Дед рассказывал мне, что осенью 1940 года оказался под британской бомбежкой в Берлине: он там был в составе известного посольства Молотова.) В 1944 году бабушку, Людмилу Сергеевну, одну из двух-трех главных женщин в моей жизни, арестовали по 58-ой статье. В Бутырках следователь  выбил ей зубы «наганом», как она это называла: требовал показаний на деда и его собутыльников из больших кабинетов, чтобы раскрыть заговор. Бабушка Люся, конечно, ничего не подписала. В итоге дед остался на свободе, а бабушке дали три года всего (не подписала же ничего!), и сидела она, из-за малого срока, в Ховрине, в лагере при минном заводе, о нем Солженицын в «Архипелаге» не раз упоминает. (Теперь это Москва, я в тех краях квартиру снимал, а бабушка ко мне приезжала.) Ну, и попала она под амнистию 1945 года: если у кого срок до трех лет – амнистировали независимо от статьи. Дедушку перевели с понижением служить в Ташкент (и там детьми познакомились мои родители), и уже вскоре после смерти Сталина бабушку реабилитировали, а деду дали возможность вернуться в Россию, но не в Москву: он выбрал Смоленск.

Так вот, Москва… В 1963 году бабушка с дедушкой привезли девятилетнего меня в Москву показывать места своей молодости, а оттуда – на теплоходе в Нижнее Поволжье, в их детство. Быть может, именно для того, чтоб я сейчас об этом рассказал. Я помню свои ужас и восторг на перроне Белорусского вокзала, страх потеряться, но больше восторг (ну, как во французских романах про провинциала и Париж): то, что я вижу – всё, это на всю жизнь. Короче, синдром понаехавшего. И в тот летний день 1963 года они мне показали МИИТ – это вот тут, рядом с РГГУ, где я работаю уже четверть века: Площадь Борьбы, памятник героям «Москва-Петушки» (может, единственная удачная скульптура в новейшей истории Москвы).  В общем, мне стало ясно, что в этом городе я буду жить всю жизнь и умру…

Кадры из кинофильма Марлена Хуциева «Мне двадцать лет» (1965)

И вот на зимних студенческих каникулах 1972 года, после первой сессии, я приехал в Москву и понял: всё, хватит, бросаю медицинский. Говорю маме: «Давай поучусь еще годика два, потом на филфак». Она возразила великодушно: «Если так – прямо сейчас бросай». Я сдал вступительные экзамены в августе, в трифоновской Москве, затянутой  дымкой пожаров, но недобрал один балл: не кончил сочинение. Я выбрал тему «Концепция народной войны в романе Толстого “Война и мир”» и не рассчитал, что за четыре часа надо выдать законченный продукт. Обычно за такое ставят двойку, но мне почему-то поставили тройку. Остальное я сдал на пятерки, но балла не хватило. После этого я вернулся домой, восемнадцати лет женился на первой любви, и вскоре меня призвали в  погранвойска.

Я служил с ноября 1972 по январь 1975 года. Все эти годы (по сути дела четыре года между школой и университетом) я был как законсервированный, килька в собственном соку: по-настоящему новые интеллектуальные импульсы не поступали, первый и последний раз за жизнь. В армии я читал русскую литературу всю: от «Слова о полку Игореве» до Евтушенки. Бабушка пересылала мне «Литературную газету», русскую и западную классику в огоньковских приложениях. (Я, конечно, полагал по невежеству, что филология – это исследование литературы.) Много читал там на английском, со словарем Мюллера, в том числе грамматики, еще работы по русской лингвистике, вот «Морфологию» Виноградова прочел. Но это всё крутилось вокруг подготовки к экзаменам, то есть глубоко не шло. Я вернулся в Смоленск в конце января 75-го и обнаружил, что возлюбленная (она же и жена) загуляла. Мы вскоре развелись, успев, однако, родить дочь.

Ну, я сразу поступил на русский филфак, на сей раз сдал всё на пятерки. Собственно, это единственное достижение в моей жизни, которым я был доволен синхронно: приехал из леса и поступил на филфак Московского императорского университета. После последнего экзамена, по истории, я пошел пить в общежитие на Мичуринском с коллегами-абитуриентами. Пьем мы, пьем, и вдруг я обнаруживаю в кармане свой экзаменационный лист, его у меня не забрали в конце вступительной сессии по ошибке. Еще не поздно было, я побежал в стекляшку, в гуманитарный корпус. Весь, нужно полагать, расхристанный врываюсь на экзамен, протягиваю экзаменатору листок. Что-то лепечу: «Уже празднуем». Он посоветовал мне проваливать быстро, тихо и осторожно, пока не попался и не пропал. Мои четыре года странствий висели на волоске.

Кадр из кинофильма Марлена Хуциева «Мне двадцать лет» (1965)

 

– А где Вы служили?

– Я служил в погранвойсках на Карельском перешейке, на границе с Финляндией, недалеко от Сортавалы.

– И была возможность читать?

– Была, была. Ну, не так просто, отчасти за счет своего сна, но ничего дикого в этом не было. На моей полке тумбочки был Мюллер и английские книги, русские я доставал из чемодана в каптерке. К тому же у нас у всех были автоматы с боевыми патронами, и, значит, возможность постоять за себя. Я предупредил кой-кого, что готов ей воспользоваться при случае. Это подействовало.

Но главным в те годы было ощущение застоя, будто меня заперли в клетке. Вот я кручусь в кругу одних и тех же содержаний – и никуда не продвигаюсь, ничего не происходит. Меня преследовал самый большой страх моей жизни: а вдруг не поступлю в Университет. Что, снова всё это жевать-готовиться, вернуться в Смоленск, где-то работать на необязательной работе. Это болото, это не жизнь. Вот уже больше сорока лет мне снятся кошмары на эту тему. Вот это за жизнь первый и последний страх, и единственная победа.

Первый год в Университете я всё как сухая губка поглощал. Я считал: это лучшее место в мире. Но в начале третьего семестра уже, видимо, стали заполняться резервуары. Становилось непонятно, для чего всё это нужно. Я стал чуть более вяло учиться. (Со временем я понял, что наше филфаковское образование никуда не годится, и свое преподавание в РГГУ строил отчасти по отталкиванию.) И тут происходит первый интеллектуальный переворот в моей жизни. Первый – потому что потом еще были сравнимые. Он был не филологический. Мне попалась посылка с книгами из ЦРУ. Там был набор джентльменский…

– Что значит: «из ЦРУ»?

– «Из ЦРУ» значит: из ЦРУ. Приехали американцы на летние курсы русского языка, привезли подрывные книги. Они же их скорей не сами покупали, да и русского не знали.  Посылка досталась моему сокурснику и roommate по общежитию: он работал на летних курсах, ну и на КГБ работал, само собой, как спустя годы сам мне признался. Стучал, короче, его завербовали чуть ли не абитуриентом. Ну, он и мне дал почитать-подержать. В коробке был стандартный набор, классический: «Архипелаг ГУЛАГ», только что вышедшая книга Александра Зиновьева «Зияющие высоты», «Бодался теленок с дубом» и многое другое. Шел, напомню, 1976 год. Это всё были книжные новинки. Я прочел их запоем, исполнился сознанием принадлежности к «русской интеллигенции» и необходимостью «прогнать большевиков». Решил, что посвящу борьбе остаток жизни. Разумеется, погибну в лагере. «Лучше в лагере, чем быть выкинутым в эмиграцию!»

Ничего из этого, как Вы видите, не случилось (но, может, еще не поздно?). Однако тут наступает важный момент в рассказе: мне в 22 года, как и в детстве, представлялось интуитивно самоочевидным, что человек строит жизнь как реакцию на поступающие интеллектуальные вызовы, то есть меняет свою жизнь в ответ на эти вызовы. Ну, а чтение запрещенной литературы – это как то, о чем говорит герой «Крейцеровой Сонаты»: «Разве можно играть в гостиной среди декольтированных дам это престо? Сыграть и потом похлопать, а потом есть мороженое и говорить о последней сплетне. Эти вещи можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах, и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка».

Сразу стали образовываться связи вокруг обмена запрещённой литературой. Я познакомился и подружился с историком Володей Прибыловским, ныне покойным. Тогда он был студентом истфака. В интервью «Инакомыслящая жизнь в эпоху заката развитого социализма» и сопутствующих текстах Володя подробно описывает некоторые обстоятельства нашей жизни в конце семидесятых и разные приключения, связанные с нашими мексиканскими девушками и КГБ. Поэтому не буду их пересказывать.

Главным интеллектуальным содержанием жизни стала борьба за смысл реальности, идейное самоопределение, поиски смысловой конструкции. Прежде всего, это последовательное отталкивание от всего «советского», в безраздельной толще которого мы выросли, которое было для нас таким же «языком», как и родной русский. Вот Герман Фейн писал в те годы в некрологе по Анатолию Якобсону: «Как-то мы шли с ним по Ленинскому проспекту из школы, где вместе работали, к нашему общему другу. Он сказал мне: “Видишь — вдоль тротуаров колючая проволока?” Я не видел…». Можно сказать, что я учился видеть вот эту незримую колючую проволоку, как Толя Якобсон.

Мы стали думать о том, есть ли какая-либо правда в марксизме. Володя притащил откуда-то «Main Currents of Marxism» Лешека Колаковского, все три тома. И еще подбрасывал мне продукцию подпольных «молодых социалистов» (группа Кудюкина, Фадина, Кагарлицкого). Я написал на их теоретический самиздатский журнал «Варианты» разгромную рецензию, праволиберальную, в духе «Континента». Володя передал ее Павлу Кудюкину для публикации, мою подпись Володя отрезал. Но вскоре «молодых социалистов» арестовали, рецензия и сейчас, вероятно, лежит в архиве НКВД. (Павел недавно написал в фейсбуке, что рецензия ему тогда понравилась – уважительным, пусть и критическим, тоном.)


Встреча редакторов самиздатских журналов в квартире Сергея Григорянца. 1988 год. Стоят (слева направо): Кирилл Попов, Кирилл Подрабинек, Александр Подрабинек. Сидят: Сергей Григорянц, Сергей Лёзов

 

 И тут начинается поворот к христианству – не для бессмертия этого дешевого (я не боюсь смерти), а в поисках смысловой конструкции для сопротивления. Ну вот, жизнь спустя, весной 1999 года, у нас в РГГУ обсуждали мое избранное, «Попытку понимания». И Анюта Шмаина тогда заметила, обидно, но проницательно, что к христианству я притусовался ради борьбы с советской властью. И я не один такой был, это поколенческая черта. Дальше начались уже внутрихристианские поиски и Fragestellungen (постановка вопросов. – Ред.). Видимо, это меня и спасло, то есть немного отвлекло от чисто политических тем, – точнее,  от чувства: может, и на свободе-то оставаться уже неприлично. Иначе я бы году в 1983 сел, и как бы я себя повел там, бог весть. Часто об этом думаю, отчасти с сознанием вины за то, что этого не случилось. Мой ближайший друг начала восьмидесятых, Олег Радзинский, сел по 70-й статье в 1982 году, и на следствии проявил себя неважно. 

– Вы уже окончили университет?

– В 27 лет, в 1981 году, по специальности «романская филология». С русского отделения я по ходу дела перешел на романо-германское, выучил испанский, итальянский и французский.

– Скажите, пожалуйста, тему диплома.

 – «Субъектная структура романа Достоевского “Братья Карамазовы” и ее передача в двух итальянских переводах».

– Что такое «субъектная структура»? Пресловутая полифония?

– Нет. Термин я придумал сам. Речь идет о том, кому принадлежит данный кусок текста, данное высказывание: персонажу, рассказчику, всевидящему автору, либо они совмещаются. Да, я вдохновлялся Бахтиным и «Поэтикой Композиции» Бориса Андреевича Успенского. Эту тему, семантико-синтаксическую, можно считать далеким подступом к тому, чем я занимаюсь сейчас, к морфологической семантике глагола.

– В «Бесах» смена точки зрения особенно парадоксальная…

– Вот именно. Там рассказчик бегает, собирает сведения и узнает кое-что; потом он – бац! – и видит всё сверху, даже мысли все прочитывает. Это правда. Я был тогда под сильным впечатлением.

– Мы говорили о Вашем обращении…

– Да. Через какое-то время я оказался в приходе отца Александра Меня, – самый левый фланг московского православия, – где пробыл два года, с 1982 по 1984. Там узнали, что я филолог. Меня спросили: «Может быть, ты хочешь участвовать в переводе Нового Завета?» Я сказал: «Ну, хочу». Весной 1982 я стал учить древнегреческий. Вначале сам, потом консультировался у Вали Кузнецовой, которая потом прославилась как переводчик Нового Завета. Мы с ней дружили тогда. Потихоньку образовался кружок. В него входили Сережа Тищенко, Женя Барабанов (тот самый, кто был связным между Солженицыным и французским посольством), ну и мы с Валей. Я стал читать литературу по библеистике – и почувствовал вызов моей православной вере. Я решил: нужно всё переварить и понять по-честному, ответить на вызов. Выучил немецкий, стал читать Бультмана. Это направление завершилось уже в следующей жизни, в 2004 году, когда вышел большой однотомник Бультмана под моей редакцией. (Просто долго валялся, Света Левит искала деньги на издание.) Немецкий я учил как мертвый язык, как латынь, ради текстов. Тупо по советскому самоучителю, с текстом про ножик Эрнста Тельмана, Thälmanns Messer.

Протестантский теолог Рудольф Бультман

– Полностью самостоятельно?

– Нет, вдвоем с женой (это уже другая жена, точней третья, но наша беседа скорей не о личной жизни). Учили мы от забора до обеда, по часу в день. Через год я читал литературу по библеистике свободно. Вдвоем учить гораздо интереснее. Мы были интеллектуально очень близкие люди.

Изначально моей задачей был, как я это сформулировал, честный ответ на вызов радикальной протестантской библеистики. Но для этого нужно разобраться в предмете. Разбирался я, разбирался – и вдруг всё понял. Понял про радикальную библеистику. Это понимание выразилось в пассаже, которым заканчивался мой доклад о Бультмане для квартирных чтений, можно сказать –подпольного православного салона. Там сказано: «Но главный вопрос, возникающий при чтении Бультмана, я бы сформулировал так: какова сверхзадача, каков последний побудительный стимул при решении герменевтической проблемы? Такой сверхзадачей может быть либо поиск нового понимания, т. е. стремление заново понять содержание традиции, либо «оправдание веры отцов», стремление привести решение задачи к уже известному ответу, т.е. апологетика в дурном (на мой взгляд) смысле этого слова. Отсюда вытекает последний вопрос: не бывает ли, что эти два стимула в пределе совпадают, т. е. не обречена ли христианская теология на «дурную» апологетику?»

Лёзов С.В. Попытка понимания. Избранные работы. М.-СПб.: Университетская книга, 1999

Что значит «дурная»? Это значит – бесчестная. Вот я, допустим, занимаюсь сейчас глаголом в арамейском языке. Я не знаю, к чему приду. У меня есть предварительные идеи, я работаю – и вдруг говорю себе: «Лёзов, ты был козел. Это всё фигня. Ура! Если всё было фигней – значит, мы ближе к истине». Всякий раз, когда я чувствую себя идиотом, я радуюсь. В первую секунду я испытываю отчаяние и усталость, а потом восторг: получается, мы с коллегами близки к новым результатам. А теология устроена иначе. Там ответ известен заранее, а решение нужно подогнать к нему исходя из требований момента и ситуации. Это другой тип интеллектуальной деятельности. Я этого не понимал, когда пускался на дебют. Когда я пришёл в христианство, я почему-то думал, что это поиск, исследование своего рода. Но это скорей обретение, за счет принятия ряда заведомо произвольных посылок и невероятных допущений. Это неинтересно. Как остроумно заметил мой друг филолог Яков Эйделькинд в рецензии на «Попытку понимания», в текущем христианстве «утрачена мифологема поиска».  

– А что это за подпольные салоны? Кто в них участвовал?

 – Я застал эти собрания в начале восьмидесятых годов. Те, кто был погружён в эту жизнь по-настоящему,  – они старше меня лет на десять-пятнадцать. В случае прихода отца Александра это были так называемые «общения». Потому что если говорить «община» – это уже какая-то организация антисоветская. Собирались на квартирах, молились, общались. Я читал доклады по Новому Завету. В 1984 году исполнилось 100 лет со дня рождения Бультмана. Женя Барабанов предложил провести серию гастролей. Он подготовил доклад, я подготовил доклад, и еще два человека: Алёша Григорьев (его переводы вошли в том Бультмана 2004 года) и Серёжа Тищенко. «Гастроли» включали в себя три итерации по четыре вечера: каждый вечер – по докладу. Народ православный подтягивался: каждый вечер десять-пятнадцать слушателей.

Протоиерей Александр Мень

 

– Это были люди с высшим образованием?

– Да, интеллигентная молодежь была в нашем «общении». Была девушка – музыкант, мальчик – выпускник ИнЯза… Андрюша Ерёмин, глава нашего «общения», – с высшим техническим образованием. Он потом работал секретарем отца Александра, в перестройку, а затем опубликовал его биографию: «Пастырь на рубеже веков». В новейшее время промышлял как «православный психотерапевт» (слава богу, не стоматолог). Очень глупый юноша. 

– Как Вы покинули приход?

 – Однажды я пришёл на исповедь, и отец Александр сказал: «Серёжа, мы не на Востоке, но я для Вас как гуру». При всей одурманенности, я подумал: «А мне нужен гуру? Мне уже тридцать лет». И больше туда не ходил. Но еще почти десять лет воспринимал я себя как христианина, вкладывал в это какой-то смысл. И знаете что?  В христианский период сама возможность творчества для меня началась лишь вместе с сомнением и отрицанием. Поиск возможен, когда есть вопрос. (Так же обстояло дело и с  интеллектуальным самоопределением в семидесятые годы, о чем я только что говорил.) Свою христианскую эссеистику я сразу начал с крика, размежевания, разрыва. Для меня это первичный импульс интеллектуальной деятельности: стремление нечто уяснить и, если нужно, расстаться.

 – Вот Вы рассказали об идейной подоплеке. А насколько Ваше обращение в христианство влияло на повседневную жизнь? Сердце Ваше не смягчилось? Вы принимали участие в благотворительности? Подставляли левую щеку в конфликтах?

– Нет, скорее нет. Всё происходило в чисто идеологической области. И жрецом я стать никогда не хотел.

Сергей Лёзов в 1986 году

– Теперь расскажите, пожалуйста, как вышел новый перевод канонических Евангелий с Вашей вступительной статьей.

 – Когда я окончил университет в 1981 году, то сумел распределиться учителем испанского и итальянского в 127-ю вечернюю школу, под ногами гостиницы «Минск», в Дегтярном переулке. Там были творческие классы с особым режимом, дети из ансамблей, они плясали и пели. Амбициозный директор школы создал центр дополнительного образования взрослых, ко мне приходили учиться молодые люди с высшим образованием, тоже бывало обменивались антисоветчиной. Параллельно я преподавал испанский язык почасовиком в Институт научной информации по общественным наукам (ИНИОН), куда меня устроила научная руководительница моего диплома, Татьяна Борисовна Алисова.

У меня учился тот самый Володя Кулистиков, который в наше время возглавил НТВ. Он тогда был младшим научным сотрудником в отделе государства и права в ИНИОНе, где работал и Юра Пивоваров. Когда один из сотрудников в отделе умер, Кулистиков вспомнил про меня, и мне предложили место редактора. А в 127 школе обстановка для меня ухудшалась. В 127 школе преподавал мой друг Олег Радзинский, мы с ним вместе читали детям лекции про Солженицына у меня на съемной квартире, и даже агитационную листовку для школьников составили. Его вскоре посадили по делу группы «Доверие», а мне стали приходить повестки в КГБ, в Лефортово если не ошибаюсь. Я конечно не ходил. Однажды чекисты пришли в школу, попросили директора из его собственного кабинета, стали меня допрашивать. Кому это понравится? Меня стали гнать из школы. Я боролся: ещё не прошло трех лет после распределения (тогда были строгие порядки). Тут как раз Кулист звонит, предлагает новую работу. Моих похождений никто не заметил при переходе на новую работу. Как говорил Юра Пивоваров, директор ИНИОНа Виноградов сам был гэбистом.  

Институт научной информации по общественным наукам

Когда я в первый раз пришёл в отдел государства и права, на новое рабочее место (это здание на Якиманке), то застал следующую картину: Юра Пивоваров, молодой, красивый и усатый, стоит в клубах сигаретного дыма, попой опираясь о свой рабочий стол, стряхивает пепел и молвит: «А я считаю, что “Доктор Живаго” – самый християнский роман в русской литературе!» Его слушают Кулист и Юлий Лазаревич Атливанников, — как мне объяснили, провалившийся гэбистский «резидент», которого отправили в ИНИОН в качестве синекуры  — доживать. Это декабрь 1983 года, у власти Андропов, на улицах Москвы днем ловят прохожих, укрепляют трудовую дисциплину.

Номер со статьей С.В.Лёзова «Возрождение как путь к предательству»

В ИНИОН я пришёл уже посреди новозаветных занятий, уже неплохо читал греческий текст и занимался немецким, вскоре был в состоянии читать и реферировать немецкие книги. В школе я получал 100 рублей, на новом месте сразу 140 плюс надбавка за два языка – огромные деньги. Я уже готовился идти после изгнания из школы в дворники-сторожа, а тут – бац! – сразу скачок в социальном положении. И в моем распоряжении оказалась библиотека ИНИОНа, главная гуманитарная библиотека страны. Там было много стандартной литературы по Новому Завету и древнему иудаизму. Если нужно, можно пойти в спецхран Ленинки. Я легко выполнял норму – редактировал, реферировал тексты на английском, испанском, а вскоре и немецком, а в основном занимался «в стол» евангелиями и интеллектуальной историей новейшего протестантизма. Когда идеологические препятствия на рубеже 1990-х годов пали, я сразу опубликовал в толстых журналах и «Вопросах философии» кучу всего накопленного, а частично опубликованного на Западе, в мюнхенском антикоммунистическом журнале «Страна и мир».

И тут Александр Мень отвел Валю Кузнецову в редакцию журнала «Советское востоковедение». Там она опубликовала первый вариант своего перевода Евангелия от Марка. Потом Валя пошла в издательство «Восточную литературу», к Сергею Сергеевичу Цельникеру, который тогда заведовал редакцией «Памятников письменности Востока» (так называемая «черная серия»). Валя позвала Сережу Тищенко и меня, и мы стали готовить комментированное издание нового перевода канонических евангелий. Я написал обширное введение, мы с Сережей – сопроводительные статьи к каждому из евангелий по единой схеме. На настоящие комментарии нас не хватило, это была бы работа на десятилетие. (Сергей Сергеевич Аверинцев заметил в рецензии, что читателю не хватает полноценного комментария, и был прав, конечно.) Цельникер задумывал эту книгу как коммерческую затею, предполагал стотысячный тираж. Ну, знаете, вся эта перестроечная штука, интерес к религии, телепроповедники. Но тут случился август 1991 года, а затем падение советского масштаба цен. Верстка «Канонических евангелий» была готова в начале 1992 года, и я всё спрашивал у Цельникера, когда книга выйдет. Он мялся, наконец сказал очевидное: теперь издание будет убыточным. Я спросил, а сколько надо, чтоб выйти по нулям со скромным тиражом? Он сказал, шестьсот долларов. И я на следующий день (дело было летом 1992 года) принес эти шесть бумажек.

Канонические евангелия. М.: Восточная литература, 1992

– Откуда?

– А я тогда уже навещал Северную Калифорнию и там давал гастроли по протестантским приходам и синагогам в своем качестве прогрессивного православного, получал гонорары. И вот Цельникер сделал пробный тираж: 4,5 тыс. экземпляров. Тираж довольно быстро раскупили, и потом допечатали еще 25 тыс., они уже медленнее продавались, но разошлись тоже. И вот когда 30 декабря 1992 года я вез домой на такси с Цветного бульвара 100 экземпляров этой черной книжки, то сказал себе: «Лёзов, всё, теперь ты можешь спокойно умереть: ты сказал правду русскому народу про Евангелие».

– Сколько Вам было лет?

– Тридцать восемь. Я потом дострелял по этой мишени. Выпустил однотомник Бультмана, однотомник Тиллиха, переводную хрестоматию «Социально-политическое измерение христианства»: подборка классических текстов из современной христианской теологии, и ещё кое-что. Да, книжку «История и герменевтика в изучении Нового Завета». Отстрелялся. Дальше в этой сфере мне делать было нечего. И вдруг я перешёл на семитские языки. Это вышло само собой, я почти что не заметил. Знаете, это как с любовью к женщине: ты сначала что-то чувствуешь и вступаешь в бой, а потом уже думаешь, как теперь быть…

Продолжение следует…

Сергей Лёзов
Беседовал Алексей Огнёв

3 комментария

  1. Я не понял, чем здесь гордится автор. Если бабушкой и дедушкой, то он не прославил их.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Оценить: