Две Симоны Вейль
Современная Франция чтит двух великих женщин, имена которых звучат одинаково и различаются одной буквой на письме. Недавно умершая Симона Вейль — Simone Veil (1927–2017) — выжившая узница Освенцима, выдающийся политик, председатель Европарламента и член Конституционного совета Франции. Вейль создавала новую преамбулу к Конституции, которая должна была положить конец социальной и этнической розни, обосновав, что одна из главных идей французской нации — гражданская открытость, а француз или француженка есть тот и та, кто умеет выступать публично и чтить чужую свободу. Такое понимание гражданской принадлежности показалось слишком радикальным даже президенту Миттерану; отменять понятие «уроженец» сочли преждевременным. Сейчас прах Симоны Вейль покоится в Пантеоне, и во Франции нет, наверное, ни одного журналиста или школьного учителя, который не прочел бы ее книгу «Жизнь».
Симона Адольфина Вейль (1909–1943) — философ, эссеист. Родилась в состоятельной еврейской семье. Преподавала философию, одно время работала на автомобильном заводе, чтобы разделять одну судьбу с угнетенными. Прошла путь от радикального марксизма к внеконфессиональному христианству. Умерла в эмиграции в Лондоне, ограничивая себя в пище, чтобы хоть на расстоянии разделять во время войны невзгоды страдающих людей.
Основные идеи
Укоренение в земле только увеличивает тяжесть, — иначе говоря, обиды и несправедливость; и лишь укоренение в небе, открытость свободе, может преодолеть обиды.
Обязанность — не частный долг, но возможность разделить общую судьбу со страдающими.
Праведность — не подчинение общим предписаниям, но возможность стать свободным прямо здесь и сейчас.
Другая Симона Вейль — Simone Weil (1909–1943) — сестра математика Андре Вейля (1906–1998). Она скончалась в Лондоне еще до того, как семья другой Симоны была арестована нацистами. Хотя в ее доме останавливался Троцкий, политикой она не занималась, — разве что ее хождение в народ, работу на заводе можно назвать профсоюзной деятельностью. Но при этом она сделала для французской политики не меньше, чем все ее современники-мужчины вместе взятые. Она первая указала, что нельзя мыслить традицию, культуру и религию как «достояние», на которое мы опираемся: такое достояние разделяет людей, а не соединяет. Она же первая сказала, что страдальцы не могут постоять за себя, потому что угнетатели лишают их не столько имущества, сколько слова. Только благодать как чистый дар, чистая открытость, желание бескорыстно дарить подарки вдруг возвращает угнетенным слово, позволяя им, как в детстве, называть вещи и участвовать в социальной жизни.
Удивительно, что, хотя Симона Вейль происходила из иудейской семьи, она считала, что благодать впервые вспыхнула в Древней Греции, где все полноправные жители города могли выступать в народном собрании. Когда в Древней Иудее только отдельные носители благодати — пророки и пророческие династии — напоминали о свободе и обличали угнетателей, в античном мире уже были известны борьба партий, заключение мирных соглашений и гражданское достоинство. Насколько справедлива такая картина, учитывая жестокость греческих войн, известную из книг Фукидида? Трудно сказать: Симона Вейль говорила не столько об истории, сколько о том, что французская культура ХХ века останется провинциальной, если не откроется воздуху античной свободы с примесью иудейской ревности.
Мыслитель будущего
Однажды Сергей Сергеевич Аверинцев сказал, что XXI век будет веком Симоны Вейль. Вероятно, он имел в виду, что в ХХ веке французскими интеллектуалами признавались скорее Камю и Сартр, говорившие о безысходности человеческого существования, тогда как имя Симоны Вейль редко звучало публично. Но есть и более глубокий смысл у этой фразы: Симона Вейль первая во Франции перестала мыслить «веками» и «эпохами», к чему обычно располагает большая история страны: «век Просвещения», «век Наполеона», «Прекрасная эпоха». Симоне были ни к чему эти определения. Ее занимало то будущее, условный XXI век, в котором несчастье будет пониматься не как случайность, нарушившая общую картину, но как испытание для сердца каждого.
Когда в школе отвечают у доски о судьбе Раскольникова, то обращают внимание, что он раскаялся в своем преступлении. Но ведь другие преступления после его раскаяния никуда не исчезли: новые старухи-процентщицы угнетают своих родственников и клиентов, новые Сонечки выходят на панель не столько от нищеты, сколько от бесправия. По той же причине для Симоны Вейль ее время мало чем отличалось от минувших эпох, столь же бесправных: если разные века и могут гордиться достижениями культуры, то только потому, что благодать не оставила человечество и порыв отдельного человека к свободе шел и тогда, и сейчас из глубины сердца, а не от внешних впечатлений.
Книги, вышедшие на русском языке:
Укоренение. Письмо клирику / Пер. Е. Еременко, О. Игнатьевой; предисл. С. С. Аверинцева. Киев: Дух и литера, 2000.
Тяжесть и благодать / Пер., примеч. Н. В. Ликвинцевой; вступ. ст., примеч. А. И. Шмаиной-Великановой. М.: Русский путь, 2008.
Формы неявной любви к Богу / Пер., примеч. П. Епифанова. СПб.: Своё издательство, 2012.
Тетради. В 2 т. / Пер., сост., примеч. П. Епифанова. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2016.
Как позднее Хайдеггер и Лакан, Симона Вейль много размышляла об Антигоне из трагедии Софокла. Антигона поступила «несправедливо», нарушив волю богов и волю брата и пойдя против тогдашнего «общественного мнения». Любой буржуа в конце концов осудит Антигону, сказав, что она может быть права в своих чувствах, но зачем ссориться со всеми вокруг. Но для зрителей античной трагедии она оправдана, потому что действует по праву любви. Антигона видит и чувствует, что любовь в этом мире лишили всех прав, заменив обычаем и выгодой, и становится на ее сторону.
Хотя Симона Вейль не главный герой современного феминистского движения, вероятно, нет ни одной феминистки, которая не отнеслась бы к ней с почтением.
Послание из Лондона
Симону Вейль переводить трудно: это сосредоточенные афоризмы, напоминающие «Мысли» Паскаля или даже поэзию Малларме. Петр Епифанов, переведший ее поздний, лондонский труд, в котором она изложила кратко свои мысли о праве и справедливости, свободе и благодати, справился с этой задачей. Вероятно, переводить такие труды легче всего, когда ты знаешь, что плохи только чрезмерная въедливость и чрезмерное себялюбие, а всякая остальная чрезмерность может быть оправдана.
В книге «Личность и священное» Вейль говорит, по сути, о кризисе языка. «Личным» мы начинаем называть любой каприз, а «священным» — любое запретное и непостижимое. Язык не просто загоняет нас в ловушки, он требует от нас принять готовые ходы мысли как само собой разумеющиеся. Но всегда есть выход. Можно вспомнить, что, как бы ни была капризна личность, коллектив еще хуже; коллектив не видит даже своей выгоды, всегда смешивая амбиции с рутиной. И как бы ни было призрачно священное, обыденное еще хуже, потому что оно отождествляет себя с любым порядком и поэтому может принудить человека делать ужасные вещи. Обыватель, равнодушно относящийся к Освенциму, коллектив, не способный сопротивляться оккупации или внутреннему насилию, — всё это для Симоны Вейль формы несвободы. Настоящая свобода начинается там, где равнодушию просто не оставлено ни времени, ни места, ни даже языка.
Александр Марков,
докт. филол. наук
- В человеке личность есть та вещь, которая в беде, которой холодно, которая ищет убежища и тепла. А этого как раз не хотят знать те, у кого личность, пусть даже в чаяниях, тепло укутана социальным статусом.
- Существует естественный союз между истиной и несчастьем, ибо и первая и второе суть немые просители, которым вечно суждено оставаться перед нами без права голоса.
- Выслушивать кого-то — значит ставить себя на его место, пока он говорит. <…> Вот почему у бродяги, стоящего перед судьей, нет никакой надежды. Если в своем косноязычном бормотании он и выскажет что-то рвущее, пронзающее душу, оно не будет услышано ни судьей, ни зрителями.