Чувство вновь обретенной свободы

Участники третьего Японско-американского семинара Японской ассоциации математических наук (JAMS), справа в третьем сверху ряду — американский физик профессор Шелдон Ли Глэшоу (Sheldon Lee Glashow) и автор эссе, Александр Кабанов
Участники третьего Японско-американского семинара Японской ассоциации математических наук (JAMS), справа в третьем сверху ряду —
американский физик профессор Шелдон Ли Глэшоу (Sheldon Lee Glashow) и автор эссе, Александр Кабанов
Александр Кабанов
Александр Кабанов

В начале 1990 года я получил предложение подать заявку на участие в третьем Японско-американском семинаре Японской ассоциации математических наук (JAMS). Этот междисциплинарный семинар собирал студентов, аспирантов и молодых ученых из лучших университетов Японии и США, предоставив им возможность выступить с докладами и пообщаться как по науке, так и вне науки друг с другом и с рядом известных приглашенных профессоров. В тот год, наряду с несколькими десятками американцев и японцев, впервые пригласили троих молодых людей и одну девушку из (тогда еще) СССР.

Для отбора в число участников соорганизаторы семинара из Массачусетского технологического института попросили прислать им наряду с CV эссе на произвольную тему. Хотя в то время я уже очень активно занимался наукой и в конце того же года защитил докторскую диссертацию, я выбрал не научную, а другую тему, которая меня волновала больше всего. Эссе «Чувство вновь обретенной свободы» я написал по-русски, а моя жена перевела его на английский. Я забыл об этом старом сочинении на долгие годы, а недавно вспомнил и о внутренней свободе, и о «наставлении» академика Михаила Мензбира своему ученику Николаю Кольцову, о котором я писал в этом эссе.

Вспомнил недавно по вполне конкретным и известным обстоятельствам. Сегодня я представляю это эссе вниманию читателей юбилейного выпуска «Троицкого варианта». Надеюсь, что читатель снисходительно отнесется к понятной для того времени стилистической и исторической наивности, которую я оставляю без изменений. Мне показалось, что вопросы, которые более всего волновали молодого ученого на выходе общества из тоталитаризма, могут именно сейчас оказаться небесполезны молодому поколению.

В детстве я любил разглядывать старый фамильный альбом. Один из тех дореволюционных пожелтевших и рассохшихся альбомов, страницы которого обезображены следами от наспех выдранных в сталинские годы фотографий. В котором можно встретить страшное свидетельство той эпохи — ополовиненное ножницами изображение — здесь на скамейке в старинном платье ваша прабабушка, а кто был на другой половине (белогвардейский ли офицер? репрессированный ли знакомый?), никогда не узнаете.

Я расспрашивал маму по многу раз об одних и тех же людях, запечатленных на фотографиях: военных, инженерах, ученых — она часто называла их интеллигентами.

«Мама, а мы тоже ведь интеллигентные люди?»

«Видишь ли, — отвечала мне мама, — современная интеллигенция сильно отличается от старой».

Мама никогда не умела точно объяснить мне, почему. Странно, но только много лет спустя я понял, что отличие не в образовании, не в особом сдержанном поведении. Старую интеллигенцию отличало от нас чувство внутренней свободы.

В годы реакции, последовавшей после русской революции 1905 года, молодой биолог Николай Кольцов был резко отчитан своим учителем профессором Михаилом Мензбиром за хранение в лаборатории революционной литературы. Михаил Александрович, сторонившийся, как и большинство русской научной интеллигенции того времени, активной политической деятельности, категорически заявил Николаю Константиновичу, что человек, получивший возможность заниматься наукой, не должен отвлекаться на политику.

Это произошло в начале XX века; Россия уже принесла первые жертвы революции и Русско-японской вой­ны. Однако впереди были куда большие потрясения и жертвы: революции, гражданская и мировые войны, сталинский террор. Михаилу Мензбиру и его современникам в 1905 году, вероятно, было трудно представить себе, что постепенно либерализирующееся самодержавие вскоре сменится кровавым тоталитарным режимом, который просуществует почти до конца столетия.

Николай Кольцов последовал рекомендации своего учителя и никогда не занимался политикой. Ему суждено было сделать выдающиеся открытия и воспитать блестящих учеников. Но в то же время он станет свидетелем и жертвой беспрецедентной травли генетиков в Советском Союзе, и его безвременная смерть от сердечного приступа в 1940 году окажется счастливым избавлением от ужасной судьбы, уготованной Н. И. Вавилову и тысячам менее известным ученым.

Весь этот трагический опыт России XX века — серьезный повод для переоценки напутствия М. А. Мензбира. Машина уничтожения, запущенная в 1929 году (может, в 1917-м или еще в 1914 году?), не «довольствовалась» жизнями миллионов людей: она вторглась в идеологию и науку, утверждая там некомпетентность и невежество. Выдающийся немарксистский философ Павел Флоренский, экономист Александр Чаянов, генетик Иосиф Рапопорт, мужественно защищавшие на сессии ВАСХНИЛ свою науку, стали политическими врагами советской власти, гонимыми и уничтожаемыми. Так действительно ли занятия наукой и политикой несовместимы?

Очевидно, что просто игнорировать слова Михаила Мензбира нельзя. В них не было и следа страха перед авторитарным царским режимом, они отражали позицию русского интеллигента, руководствовавшегося в первую очередь соображениями чести и порядочности. Известно, что М. А. Мензбир был мужественным человеком, способным покинуть высокие посты в знак протеста против преследований студентов Московского университета [1].

Скорее всего, его представление о несовместимости занятий наукой и политикой основывалось на опыте русской интеллигенции, выраженном идеей Толстого о непротивлении злу насилием. В принципе, ученый, склонный к рефлексии и самоанализу, избегающий декларативности и уж по крайней мере не допускающий публичного обмана, должен сторониться, как правило, шумной и вынужденно неискренней профессиональной политики, предполагающей постоянное осуществление насилия путем манипуляции общественным мнением.

Положение современников Мензбира в царской России было вполне благополучным. Эти люди могли откровенно высказывать свои демократические взгляды и при этом не только оставаться в живых, но даже занимать крупные административные посты. Другое дело — положение советской интеллигенции в послереволюционный (после 1917 года) период. Те, кто не сгинул в Архипелаге ГУЛАГ, были вынуждены запретить себе не только свободно говорить, но и свободно думать.

Вскоре после революции установившаяся в стране диктатура взяла курс на абсолютное порабощение населения и превращение его в послушное стадо производителей. Впоследствии эта бесчеловечная политика получила официальное название «Формирование нового человека». Тотально насаждаемые образ мыслей и характер действий «нового человека» в принципе противоречили самому понятию интеллигентности. Одной из первых откровенных акций советской власти против интеллигенции стала принудительная высылка из страны в 1922 году около 200 крупнейших мыслителей России: философов, писателей, ученых. Вплоть до начала 1980-х годов в Советском Союзе культивировались неуважение и ненависть к интеллигенции.

В этих условиях проявлением настоящего гражданского мужества и даже актом политического противостояния стали поступки, продиктованные элементарной человечностью и порядочностью. При этом на такие поступки отваживались, как правило, лишь наиболее выдающиеся личности. С точки зрения общественного мнения (конечно же, мнения той части общества, которая сохранила какое-то человеческое лицо) достаточной демонстрацией самоотверженности гениального Н. Н. Семёнова в 1950–1960-е годы стало то, что он поддерживал дискриминируемых режимом евреев-ученых. В 1930–1940-е годы поражал своим бесстрашием П. Л. Капица, осмелившийся в противоборстве с самим Берией добиться освобождения из тюрьмы безвинно арестованных НКВД В. А. Фока и Л. Д. Ландау. Однако даже во времена Л. И. Брежнева, не устраивавшего массовых расстрелов, Капица (непуганый, проведший четверть жизни в Кембридже) в критике государства не переходил границ дозволенного, ограничиваясь сдержанными письмами генеральному секретарю.

И эти робкие проявления самостоятельного мышления были бы, безусловно, подавлены (что стоило, например, пытать и уничтожить Н. И. Вавилова или изолировать в концлагере Н. В. Тимофеева-Ресовского?), однако в условиях стремительного научно-технического развития Запада режим нуждался в поддержке ученых. Известно, что в конце 1940-х годов успешное испытание атомной бомбы спасло советскую физику от разгрома, подобного тому, который был учинен в биологии. Таким образом, режим был вынужден, правда «заковав в цепи», оставить в живых своего априорного врага — интеллигента-ученого.

Не исключено, что именно в этом заключается одна из причин того, что за годы существования тоталитарной системы в СССР не «распалась связь времен», и новое мышление М. С. Горбачева, слава богу, опирается на интеллектуальный потенциал страны.

В чем же выражалось ощущение несвободы, с которым рождались, работали и умирали тысячи людей в Советском Союзе? Анализ этого вопроса, по-видимому, далеко выходит за рамки только «русской» проблемы. Даже в самом демократичном обществе найдется немало финансовых, политических или национальных факторов, ограничивающих свободу личности. Воздействие этих факторов может оказаться незаметным в повседневной жизни, однако оно становится особенно пагубным при решении глобальных вопросов. Ученый, исследования которого финансируются военным ведомством, может оказаться не вполне свободным в выработке плана раз­оружения. Представитель небольшой страны, находящейся во враждебном окружении, может весьма агрессивно и эгоистично относиться к интересам других наций. И наоборот, представитель могущественнейшей сверхдержавы, закрепощенный ощущением собственного превосходства, может просто не замечать существования чужих интересов. Кто посмеет утверждать, что человечество излечилось от подобных недугов?

Печальный опыт Советского Союза, в котором тоталитаризм был доведен почти до абсолюта (страшнее, но не столь продолжительно было правление «красных кхмеров» в Кампучии), показывает, насколько губительно воздействие несвободы на мыслящего человека.

Наиболее болезненным проявлением этой несвободы стали чувства взаимной подозрительности, конформизм и социальная апатия.

Постоянное недоверие к окружающим, основанное на боязни доносов, страх перед карающими институтами государства ежедневно отравляли жизнь советской интеллигенции. Оно принуждало к молчанию, ограничивая возможность столь необходимого мыслящим людям общения друг с другом. Однако во многих случаях и само молчание, отсутствие радостной, свойственной «новому человеку» реакции на окружающую действительность становилось подозрительным для режима. В этих условиях, демонстрируя собственную лояльность, люди вынуждены были лгать, «выражать единодушную поддержку», «встречать всеобщим ликованием» внутренне противные им акции. А когда подобная двуличность становится ежедневной привычкой, неизбежно атрофируется чувство собственного достоинства, представления о чести и порядочности.

Одним из трудно изживаемых до сих пор проявлений несвободы является подозрительность по отношению к иностранцам. Автор этих строк с удивлением вспоминает, что в достаточно зрелом возрасте он искренне считал, что жизнь на Западе отличается жестоким и безнравственным отношением людей друг к другу. Не стоит иронизировать по поводу привычки советских людей видеть в каждом иностранце агента ЦРУ. Вероятно, даже сейчас, например на международных конференциях, некоторые внешне вполне раскованные и свободные люди не исключают провокаций со стороны западных коллег.

Со времен сталинского террора конформизм стал неотъемлемой частью жизни советского интеллигента. Как ни горько сейчас это осознавать, но почти все наиболее выдающиеся ученые, достигшие значительного положения в советской научной иерархии, не только «не замечали» уродливых проявлений режима, но своей деятельностью активно способствовали его укреплению.

Конформизм неизбежно приводит к разрушению личности. Сегодня вы спокойно выслушали чиновника, рассуждающего о преимуществах сталинской формы правления, завтра промолчали на собрании коллектива вашего института, одобряющего ввод советских войск в Чехословакию, послезавтра подписали письмо против А. Д. Сахарова, т. е. совершили бесчестный (по нормальным понятиям) поступок.

За годы советской власти число интеллигентов, способных в любых обстоятельствах сохранить высокую нравственность, по-видимому, неизбежно сокращалось. В 1930–1940-е годы эти немногие мгновенно подвергались аресту и уничтожению, и мы, вероятно, никогда уже не узнаем их имен. В 1960-е годы расстрелы стали заменяться длительными сроками заключения, принудительным психиатрическим лечением, высылкой из страны. Появились «диссиденты», «узники совести».

На моей памяти уже проходила гнусная кампания травли А. Д. Сахарова. Действия этого человека поражали. То, что он в возрасте 40–45 лет сумел пренебречь высочайшим положением в советском обществе, было само по себе удивительно. Однако вся его деятельность казалась абсолютно бессмысленной, обреченной на провал, что, как тогда представлялось, делало его жертву напрасной. Как поздно мы поняли: для того, чтобы многие получили надежду на возрождение, единицы должны были сохранить честь русского интеллигента и заплатить за это дорогую цену.

История XX века странным образом поменяла всё местами. Если М. А. Мензбир считал, что русскому интеллигенту и ученому не пристало заниматься политикой, то Сахарову именно открытое политическое противостояние позволило остаться по-настоящему интеллигентным человеком.

Мне хочется, взяв в руки старый фото­альбом, спросить давно ушедших людей: «Свободны ли мы?»

Москва, январь 1990 года

1. ru.wikipedia.org/wiki/Дело_Кассо

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Оценить: