Этой публикацией мы открываем серию колонок лингвиста Сергея Лёзова, профессора Института классического Востока и античности НИУ ВШЭ, занимающегося документацией угрожаемых диалектов арамейского языка.
Я буду рассказывать об исследованиях арамейского языка — то, что, на мой взгляд, могло бы оказаться интересным разным читателям ТрВ-Наука, но поначалу хочу поделиться некоторыми общими соображениями, интуитивными и потому, быть может, смутными. Вы когда-нибудь думали о том, какое место в нашей интеллектуальной жизни занимает миф об истоках? Вот это «ты помнишь, как всё начиналось?»
К примеру, автор этих строк на рубеже 1970–1980-х стал христианином. И вскоре застал себя изучающим древнегреческий, чтоб в подлиннике прочесть Евангелия. Из литературы о Новом Завете я узнал, что самое раннее из канонических евангелий — от Марка, и взялся за него. В итоге я опубликовал свой перевод этого текста с комментариями, ставя перед собой, скорей всего, нерешаемую (и, видно, неверно поставленную) задачу — чтоб мой перевод воспроизводил восприятие текста сообществом, для которого Марк написал эту маленькую книгу, повернувшую историю западного человечества. (Забавно, что первое слово в Марке — Ἀρχή, начало: «начало Евангелия Иисуса Христа». А первое слово в Ветхом Завете — בראשית: «в начале сотворил Бог».) Потом я добрался до популярной в восьмидесятые годы темы «юдофобия в Новом Завете» и «Иисус как еврей». Эта тема называлась как-то вроде die Heimkehr Jesu ins jüdische Volk — «репатриация Иисуса в еврейский народ». Тут я выучил основы древнееврейского языка и израильского иврита, стал читать Ветхий Завет в подлиннике и задумываться о том, что иудаизм по́длинней христианства. Евреем я так и не стал, дело ограничилось флиртом. Однако знаю коллег — христианских теологов, которые в поисках подлинных истоков обратились в иудаизм и «репатриировались» в Израиль. Я даже встречал таких в Иерусалиме, когда работал там в середине девяностых.
Потом я разочаровался в религии и впал в антиклерикализм, но стремление добраться до истоков меня не покинуло. От древнееврейского я перекинулся к аккадскому, на котором записаны самые древние из доступных нам образцов семитской речи. Написал с полтора десятка работ по аккадскому глаголу. Почему именно по глаголу? Потому что глагол — это «живое сердце языка», das lebendige Herz der Sprache, по слову Вильгельма Гумбольдта. Поэтому аккадским глаголом я занимаюсь и до сего дня.
А в начале 2000 года я оказался, вдвоем с пятилетним сыном, в Оксфорде — в Восточном институте я изучал сo второкурсниками шумерский, язык едва ли не древнейших письменных памятников на планете, а еще мы читали «буллы» — куски глины с вмятинами по числу овец, что ли, — так вели учет и контроль в Месопотамии IV тыс. до н. э. Это истоки самой письменности, дальше в этом направлении рыть уже некуда. То есть я — как и многие коллеги — исходил из имплицитного (донаучного, «экзистенциального») отождествления самого архаичного с подлинным. Не до конца, быть может, отрефлектированного отождествления. Но ведь и в других важных для нас вещах мы не всегда рискуем разобраться при свете разума.
Тут я стал задумываться о том, что там дальше вниз в колодец времени — еще десятки тысяч лет человеческих языков, ничем не хуже наших, — но их уже нет, да и надежных данных для глубокой реконструкции нет. Иными словами, мой первый миф, отождествлявший истоки с подлинным, потихоньку угас. Но какая жизнь без мифа…
И тут как-то незаметно, чуть ли не двадцать лет назад, поиски подлинного стали разворачивать автора этих строк в противоположном направлении. На исходе пятого десятка начали появляться мечты о гумилёвском «озере Чад», где я найду не описанный пока язык, никому не нужный и обреченный, полюблю его и опишу с нуля, доведя дело до триады «база данных — словарь — грамматика». Понимаете: бесписьменный, радикально «некультурный», то есть без корпуса содержательно интересных текстов, но — живой и настоящий. Но — стремящийся быть понятым. Но — нуждающийся даже в моих слабых усилиях. То есть вопрос не в том, «кому это нужно». Дело в том, что это мы ему нужны. С этим новым мифом особенно хорошо сцеплялось мое всегдашнее чувство, согласно которому интеллектуальная деятельность (в частности, наука) должна включать в себя элемент скорой помощи. (Да, мы, к сожалению, не гинекологи и не стоматологи, говорю я себе, но всё же…)
А вы знаете, как филолог работает с текстами на мертвых языках, которые — в отличие от латыни или греческого — не дошли до нас по цепочке традиции, вместе с интерпретациями? Это дешифровка, поначалу на самом элементарном уровне и почти всегда — в некотором смысле с нуля. В какой-то мере мы научились понимать аккадские клинописные тексты уже в 1850-е годы, но даже сейчас человек смотрит, скажем, на фото клинописной таблички на аккадском и более или менее свободно понимает лишь клишированные фразы — то, что он перед тем читал тысячу раз: например, стандартную «шапку» письма. Если не говорить о разборе графики (ответ на вопрос: «Какой это знак?»), то далее филолог имеет дело с орфографией: может ли такое-то слово быть написано так-то в этом корпусе. Он пытается понять правила или исходит из них. Нужно иметь в виду, что (в отличие от наших орфографий) одна и та же старовавилонская словоформа может быть «правильно» записана более чем одним способом. Вот простейший случай: «дай ему» по-старовавилонски можно записать слоговыми знаками как i-di-šum, i-di-iš-šum, i-di-in-šum, i-di-in-šu, но id-i-šum — нельзя. То есть дешифровка — это, в частности, анализ орфографии: чего можно ожидать от данной последовательности знаков. И вот я хотел бы описать тот, простите, разрыв шаблона, который я пережил, когда впервые должен был декодировать собственную полевую запись. Вот ту растерянность, какую я, филолог мертвых письменных корпусов, испытал при переходе от орфографических текстов к спонтанному потоку речи на бесписьменном языке, с которым я ранее был знаком примерно как с шумерским — с тем, что живет в книгах и вне времени, как бы вне звука, лишь в «орфографии». Боюсь запутаться в метафорах: этот поток сбивает тебя с ног и тащит куда-то. Испытываешь беспомощность, но и восторг — при первых проблесках понимания.
А дело было в январе 2018 года, во время нашей первой, разведывательной, поездки в Верхнюю Месопотамию, — это истоки нашей работы с современным арамейским языком туройо. И конечно, это начало нового мифа в моей жизни. Надеюсь рассказать об этом в следующей колонке.
А почему Юсуфа Бегташа, которого я хорошо знаю в статье обозвали главой культурного центра арамеев-христиан в Турабдине, когда он является главой Ассоциация ассирийского языка, культуры и литературы. Или язык не поворачивается сказать Ассирия?!
Красиво! Хороший текст. Но может автор уточнит одно положение. Он пишет: » знал христианских теологов, которые в поисках подлинных истоков обратились в иудаизм и «репатриировались» в Израиль. Я даже встречал таких в Иерусалиме, когда работал там в середине девяностых.» Легко понять интерес к истокам. Но мне понятнее переход в христианское мировосприятие (как скажем о. Мень). И точно не потому что я «антисемит». А просто полагаю, что общество развивается и Бог «растет» также. Скажем в современном моральном смысле Христос нам ближе Иеговы. Допускаю, что более поздние системы могут быть еще более адекватны нашей эпохе. Обращение из христианства в иудаизм как бы соответствует предпочтению максимы «возлюби врага своего» довольно кровавым моментам Ветхого Завета. Мне это странно